В вестибюле справа: учебный зал, с помощью раздвижных дверей превращающийся в три класса, четвертый, пятый и шестой: большая печь (центр притяжения) в глубине четвертого; и библиотека, откуда я воскресным вечером беру "Дамарь Афинянку": я на целую школьную четверть влюбляюсь в эту женщину, одной из первых поверившую апостолу Павлу.
В глубине вестибюля справа - коридор и внутренняя часовня.
На втором этаже длинный коридор слева ведет в дортуар в темной глубине; справа жилища трех священников и мадмуазель Миньо, чья квартирка в самом конце. Напротив лестницы: квартира отца Валласа, директора и учителя английского, состоящая из кабинета и комнаты, выходящей на главный и школьный двор. Рядом: комната отца Саланона, самого младшего из трех священников, просидевшего пять лет в концлагере для военнопленных в Германии, преподавателя пятого класса.
Отец Валлас - из зажиточной лионской семьи, отец Саланон местный, его родители держат главную булочную в Сен-Жене-Малифо, селе в пяти километрах за лесом.
С другой стороны коридора комната преподавателя шестого класса, отца Мюрга, родом из Марля, что в пяти километрах отсюда, бывшего тамошнего викария.
На третьем этаже, под широчайшей крышей, комнаты с припасами и несколько маленьких классов, в том числе один для занятий по английскому, построенный из еще сырой древесины.
Из расписания уроков на неделю я уже выяснил, что урок математики состоится лишь завтра после полудня.
Образ мадмуазель Миньо с суровым, изможденным лицом в очках, в обрамлении коротко, аккуратно остриженных волос, вкупе с моей ненавистью к математике и геометрии, вызывает страх, но это будет завтра, к тому же после полудня, а значит, еще нескоро. Тем временем может произойти землетрясение или обрушение школы.
Но на большой перемене мы играем "в ястреба", десятеро детей становятся в ряд, взявшись за руки, перегораживают двор и пытаются остановить толпу других, которые бросаются из глубины двора, чтобы прорвать эту цепь и добежать до внутреннего двора, где расположены три нужника, чье содержимое стекает в открытые рвы на лугу за школой. Подходит моя очередь стать в ряд, меня хватают за обе руки большие ладони двух старых учеников, тянущих в разные стороны, тогда я еще самый младший в школе, хоть и не самый низкий: я уже быстро расту, но эти могучие, тянущие руки… На меня наводят ужас вовсе не резкие движения, а положение минутной слабости, в котором я оказываюсь из-за такого размещения, желая при этом его контролировать: я представляю и испытываю на себе, как растягиваются руки мученика, распятого Христа… осматриваемого раба, двойника, самца, шлюхи… Я держусь пару дней, а затем все-таки достаю свои "солидо" с медленным и быстрым моторчиком и играю с теми, кто мне ближе по возрасту, на земле, мы также много бегаем по этому двору, набираемся все больше сил от свежего воздуха, смолистого запаха хвои, непрерывного ветра, склонности к испытаниям и скудной пищи.
В первый же день нового учебного года мы устраиваем генеральную уборку на первом этаже. Пока две женщины, кухарка и белошвейка, занимаются кухней и детским бельем, дети моют полы: посыпают опилками, поливают водой, щетки, тряпки, ведра: столовая, учебный зал, лестница, этажи, дортуар, коридор; но паркет часовни натирает раз в неделю приходящий полотер.
Дважды в эту первую неделю мы выходим после полудня из школы в поле за Сё, очень старой фермой с невысокой средневековой крепостной стеной и большим орланом на стене, и собираем там картошку вслед за выкапывающей ее машиной.
По срезанной ботве бегают "колорадские жуки", и мы убиваем их: не это ли прозвище дают немцам, грабящим Францию?
Это первый наш труд на ферме, и самый тяжелый.
В последний день по возвращении мы принимаем душ, единственный раз за неделю: отец Валлас проводит нас в подвал, где мы раздеваемся; по свистку заходим по трое в три душевых. Затем он становится у наружных кранов и регулирует их: "Душ!", "Мыло!", "Тритесь!", "Ополаскивайтесь!", "Выходите!" Вытираемся мы снаружи, я вижу, как он ухмыляется в темноте, словно кукловод.
*
На первых порах я учусь узнавать время по часам в учебном зале, над кафедрой надзирателя: в нашей родной деревне часы - на колокольне, но колокол отбивает каждую четверть часа, днем и ночью. Поэтому я с рождения определяю время на слух, а теперь необходимо видеть его глазами.
Отец Валлас оставляет меня в учебном зале, пока другие играют и бегают во дворе, поднимается со мной на подиум и веткой бузины показывает на циферблате обозначения часов, получасов, четвертей часа, пяти минут, одной минуты, тычет пальцем и объясняет на словах. Поскольку в разговорной речи "пять минут" бывает меньше или больше реальных пяти минут, следует проводить точное разделение, затем складывать из этих пятиминуток четверти часа, получасы, часы: концом своей палочки директор касается стеклянного колпака, под которым движутся большая и малая стрелки, и когда он спрашивает, через сколько минут наступит следующий час, я, полагая, что для определения времени нужно следить невооруженным глазом за движением стрелок, уточняю, надо ли все это время смотреть на часы, чтобы в конце сказать, который час. Святой отец прижимает меня к своей огромной сутане и переносит урок на завтра.
На следующий день, пока остальные ходят на ходулях, он отводит меня в маленькую приемную, где стоят часы на ножке, с позолоченным медным маятником под стеклом. Он открывает створку, трогает и вертит стрелки и, видя, как воодушевляет меня игра, велит мне встать на стул и позволяет самому крутить стрелки, устанавливать собственное время, собственные часы и определять их с точностью до получаса и четверти: он разглядел мой склад ума.
После завтрака мы поднимаемся и застилаем постели, что нужно делать по-военному: для меня это трудное, да и ненужное занятие, поскольку я умею пока лишь откидывать простыни и одеяло к подушке, выравнивать верх простыни с верхом одеяла, подтягивать все кверху, а затем заправлять под матрас; в последующие дни, на мессе и за завтраком, мне не дает покоя моя раскрытая у всех на виду постель, из-за этой муки приходит решение и возникает привычка аккуратно застилась свое ложе по утрам, иначе я не смогу совершенно свободно раскрывать свой ум и сердце днем.
В конце каждой перемены один из трех святых отцов, дежурный, свистит сбор: это перекличка, мы выстраиваемся в три колонны лицом к школьному тротуару. "Вольно!": святой отец информирует, отчитывает, поощряет, но все это непринужденным и веселым тоном.
Вдобавок в начале каждой трапезы тот, кто не выполнил задание по математике, французскому либо латыни, читает его, исправленное на уроке, с возвышения соответствующему учителю, который тем временем ест. Это доклад. Ребенок не ест до тех пор, пока не ответит урок без ошибок. Некоторые, в том числе я из-за математики, не едят вообще или утоляют голод позже, в слезах, остывшими объедками. Мадмуазель Миньо умирает в конце первой четверти. Все мы проходим перед ее жутким телом. Она лежит на кровати в своей комнате, зимнее солнце на ее лице и мертвенно-бледных руках, судорожно сжимающих четки.
Мне чудится, будто муха, пробужденная запахом от спячки, садится на ее морщинистые, почти черные губы, протискивается между ними, пробуя правый угол, левый, пытается силой проникнуть в центральный бутон: заговорит ли мадмуазель Миньо вновь, обнажись ее крепкие зубы? Потекут ли опять из ее горла числа и формулы, приправленные добродушными насмешками? Неужели она мертва? Кто же будет теперь преподавать нам математику?
Всю эту первую четверть я упоенно мечтаю и подчас записываю лишь одну строчку задания, а порой на листе стоит лишь моя фамилия слева, и справа - ИМИ (Иисус, Мария, Иосиф) с крестиком впереди, старательно выписанный и богато украшенный заголовок. Из чего мадмуазель Миньо заключает, что я копуша. Но я объясняю на Адвент отцу Валласу и на Рождество своим родителям, что это неправда: я просто размышляю.
С отцом Валласом я в первый год изучаю латынь. Я очень быстро запоминаю спряжения, слова, затем строение предложений и задание по латыни выполняю на "отлично". Особенно мне нравится синтаксис. Что мы переводим для начала? Специально составленные упражнения и даже небольшой отрывок из Тита Ливия.