44
Мы с Лейбой сидим на улице, в стороне от тротуара, под старым высоченным дубом с обугленной верхушкой.
Я рассказал Лейбе про Евзикова, и он ударился в философию.
- Сын мой, - говорит Лейба, зажав в крючковатых пальцах моток непросмоленной дратвы, - послухай старого человека. Смерть - это такая штука, что про нее не варта думать. Особенно такому хлопчику, как ты. Конечно, всему есть на земле свой срок. Но если ты прожил его честно, и не ховался за чужую спину, и работал, как все люди, - тогда это не так и страшно. Потому что ты не уйдешь весь в землю, что-то после тебя на ней останется. Ребенок, дерево, доброе слово… Но и старикам не хочется помирать, зачем же ты себе забиваешь голову… Надо жить, сынок, как живет этот дуб. Видишь, перун спалил ему шапку, а осколки побили всю кору, и дай нам с тобой бог столько денег, сколько в нем сидит железа. И нутро у него уже выгнило - я такое дупло весной замазал цементом, что собака залезла бы. А он живет, цепляется корнями за землю. Опять листики зеленые выторкнулись, и новые ветки выросли… живет. Вот так и человек должен жить. Цепляться за землю, пока цел хоть один корешок, и думать про жить, а не про умереть…
В Лейбиной речи перемешались русские, белорусские и еврейские слова; у него тихий, с легкой хрипотцой голос; иногда на середине фразы он надолго закашливается, но обязательно возвращается к ней и досказывает до конца.
Полдень. Жара. По булыжнику звонко тарахтят подводы, бородатые цыгане подхлестывают кнутами коней и громко перекликаются. На возах сидят женщины в ярких цветастых кофтах, копошатся дети - две недели табор стоял за городом, куда теперь лежит его путь?… Во дворе, напротив нас, Двойра развешивает белье и оглушительно поминает всех русских и еврейских святых - опять кто-то срезал у нее веревку и украл прищепки, скула ему в бок и всем его родственникам до десятого колена, только вчера купила новенькую веревку, а сегодня _опять позычай, хорошо еще, что соседи не какие-нибудь жминды, но что она скажет Ганне, если срежут и эту веревку?… Возле магазина, на самом солнцепеке, толпятся мужчины, оттуда доносятся взрывы хохота - это грузчики с мармеладной фабрики пришли в обеденный перерыв за водкой, выпили, а теперь рассказывают всякие байки, и начхать им на жару, потому что, когда тащишь на пятый этаж стокилограммовый мешок сахара, бывает и не так жарко, а сколько таких мешков приходится каждому перетаскать за долгий рабочий день…
Над нами с Лейбой тень. Редкая, солнце легко проникает сквозь листву, но все-таки тень. По Лейбиной голове, по блестящему клеенчатому фартуку прыгают солнечные зайчики - это ветерок, совсем неощутимый здесь, внизу, перебирает на дубу листья, стряхивает с них пыль.
- Может человек и по доброй воле выбрать смерть, а не жизнь, - задумчиво говорит Лейба, продергивая дратву со щетинкой сквозь кусок смолы. - Выпадет ему такая доля, как Ивану Макаровичу, Генки Шаповалова батьке, куда ты денешься… Люди говорят, обещали каты помиловать его, нехай только своих товарищей назовет. А он самые лютые муки принял и на смерть пошел, но никого не выдал. Потому что нельзя жизнь у ворога куплять, сгори она лучше ясным огнем.
Лейба зажимает между колен железную лапу, надевает на нее мой башмак и отправляет в рот щепотку гвоздей. Он ловко выплевывает их на ладонь и загоняет в подметку. Гвозди кончатся, тогда Лейба заговорит снова. А пока он молчит, за него говорит молоток.
Перед Лейбой стоит табурет, вместо деревянного сиденья на нем натянут брезент. И чего-чего только там нет, на этом табурете! Гвозди деревянные и железные, большие и маленькие, подковки, шурупчики, обрезки кожи и резины, комок смолы, мотки дратвы, шило, щетина, острый, как бритва, нож с кривым лезвием и ручкой, обмотанной изоляционной лентой, - попробуй перечисли все, что помещается в строжайшем порядке на Лейбином табурете. Слева лежит невысокая горка обуви, которую еще надо ремонтировать: щеголеватые хромовые сапоги со сбитыми задниками, коричневая детская сандалия с оторванным ремешком, женские лакированные босоножки на толстенных каблуках с протоптанными до самых стелек подметками; справа - то, что уже готово: черные мужские туфли - Лейба положил на носки рубчики и привинтил железные косячки, им теперь износа не будет, этим туфлям, и ботинки на кожимите с облупленными носами - двадцать минут назад они так отчаянно просили каши, что на них жалко было смотреть, а теперь Борька Кац сможет в них по крайней мере две недели гонять на пустыре возле железной дороги в футбол.
Я хорошо знаю хозяев этой обуви; Лейбе в основном дают работу наши соседи, наша улица, чтоб поддержать старика. Денег за ремонт он берет самую малость, живет в основном на пенсию и возится с чужой рваной обувью, как он сам говорит: "С одного интереса, чтоб было чем руки занять".
"Тук, - стучит молоток. - Тук, тук!" Я совсем недавно выписался из больницы. Дома скучно, душно, с ребятами мяч не погоняешь… Я даже читать в такую жару не могу и целыми днями просиживаю возле старого Лейбы, слушаю его неторопливые рассказы о всякой всячине и смотрю, как ловко мелькают гвоздики в его изрезанных дратвой широких ладонях, как цепко держат отполированную ручку молотка кривые пальцы с выпершими косточками.
Лейба берет рваный башмак, как мать больного ребенка. Смахивает с него тряпочкой пыль, будто вытирает чумазому. внучонку нос, потом долго рассматривает сквозь очки в тонкой металлической оправе с засаленной веревочкой вместо правого ушка и что-то пришептывает, словно разговаривает с этим башмаком на только им двоим известном языке. Вид в такие минуты у него сосредоточенный и задумчивый, будто он решает сложнейшую математическую задачу, а не прикидывает, как лучше подбить каблук.
Изучив башмак до последней царапинки на коже, Лейба надевает его на лапу и потом уже работает не глядя, только гвоздики, молоток, шило или нож мелькают в его руках, и как же удивительно радостно смотреть на такую работу!
- А таких, как твой Евзик, я видал, сынок… - Лейба выплевывает на ладонь последний гвоздик и проводит языком по еще сохранившимся, но выщербленным, как у всех старых сапожников и кузнецов, зубам, будто проверяя, не застряло ли в них что-нибудь, кроме этого последнего гвоздика. - Встречаются еще на свете такие Евзики, чтоб их земля не носила! Говорят они про бога, а что той бог… Немцы тоже горлопанили: "Готт мит ундз!" А что они сделали, когда пришли к нам? Повесили на площади Свободы четырнадцать коммунистов, самых уважаемых людей в городе, сгноили в крепости тысячи пленных, а всех евреев загнали в гетто и загородили колючей проволокой, как диких зверей. - Ах, сынок, сынок, что тебе про это говорить…
Он вытирает руки о передник, и разглаживает ими бороду, и закрывает глаза, будто погружается в сон, и тихонько раскачивается на своей табуретке, и легкий ветерок шевелит его желтовато-белые, легкие, как пух, волосы, сквозь которые просвечивает серая кожа. Я молча сижу рядом.
45
На понедельник был назначен разбор уроков, которые мы дали за минувшую неделю, и обсуждение планов воспитательной работы. Поэтому утром, к девяти, мы собрались в университете. До звонка еще было минут десять, и тут Лида встала и сказала:
- Ребята, я ушла к Сашке. Отныне я его жена, слышите? То, что было у нас с Костей, - это моя беда и, может быть, его, и Сашина, и ничья больше. Я не хотела, чтоб так получилось, поверьте мне, но так получилось, и с этим ничего не сделаешь. Думайте обо мне, что хотите, но я вас очень прошу: не обсуждайте меня на всяких' собраниях. Я не боюсь никаких обсуждений, но нам всем будет от этого не лучше, а хуже.
Несколько минут в нашей аудитории стояла такая тишина, будто все сразу, все сорок человек, стали глухонемыми. Потом один из этих сорока встал и вышел из аудитории, хлопнув дверью. Это Костя Малышев. Что сделают остальные? Тоже уйдут?
Из- за стола поднимается второй. Это Андрей Верховский. Он подходит к нам.
- Лида, если ты поступишь с Сашкой так, как с Костей, я задушу тебя, - раздельно говорит Андрей. - Я задушу тебя, когда б это ни случилось, - через месяц или через сто лет, и где бы ты ни была, хоть в Антарктиде. Понятно?
- Понятно, Андрей, - отвечает Лида. - Что ты еще хочешь мне сказать?
Андрей смотрит на нас и вдруг застенчиво улыбается.
- А что я могу сказать? Собаки вы… Одно счастье, что госэкзамены на носу, турнули бы обоих из университета, как миленьких, и правильно сделали бы.
Он круто повернулся и размашисто пошел на свое место. А "глухонемые" ожили: зашептались, зашушукались, особенно девчонки. И в этом общем гаме, когда всем страшно интересны подробности, но никто еще не решается спросить, необычно резкий прозвучал голос Инки Лаптевой, добродушной толстушки с мелкими зубами и белесыми бровками: Инка принципиально не признавала косметики.
- Ты легкомысленная подлая дрянь! - звонко вы крикнула Инка. - Ты разбила жизнь одному, разобьешь и другому. Зря ты ей поверил, Сашка, мне жаль тебя. Совсем не такая дрянь должна была…
- Инка! - я рванулся к ней, но Лида удержала меня за локоть. - Замолчи, Инка! Как ты смеешь так говорить!
- …должна была стать твоей женой.
- Подожди, - Лида еще крепче сжала мой локоть. - Помолчи, Саша. И ты не кричи, Инна. Может, я и впрямь легкомысленная, и наверняка легкомысленная дура, но я не дрянь. Это ты зря. И потом мы взрослые люди, и каждый из нас сам отвечает за свои поступки. Мы с Сашей счастливы, понимаешь? Мы не можем друг без друга… Неужели, сделав ошибку, надо цепляться за нее всю Жизнь?