Василий Голованов - К развалинам Чевенгура стр 55.

Шрифт
Фон

Часов в пять утра раздался басовитый гудок теплохода с темной еще реки, и история осетра (единственного виденного мною в жизни живого осетра, пойманного накануне) естественным образом подошла к концу, чтобы дать ход новой истории, совершиться которой суждено было только с рассветом. Поиздержавшись в деньгах, чуть присоленную осетрину продали мужики на подошедший теплоход по цене, если не ошибаюсь, "ножек Буша" и радостные вернулись в избу догуливать. Надурившись и насмеявшись, перебросились соображениями о делах; дело – скучная материя, о деле говорить – не то, что о бабах, – без нужды не будешь. Нужды же, как я понял, было две. Первая: прикинуть, можно ли вычислить, кто в твое отсутствие на твоем участке охотился? И вторая: как зимой в тайге есть? То есть как так сделать, чтобы сохатина и глухарятина не приедались до отвращения?

Гена Соловьев посоветовал жарить мясо кусочками на вертеле, как шашлык, а из остального делать бульон – тогда неизменный охотничий рацион за пять месяцев не так люто надоедает. Гена Соловей – широкогрудый, красивый мужик лет сорока восьми, с густой русой бородой и богатырскими руками – оказался князем гигантского арендованного им таежного надела площадью более чем в половину Великого герцогства Люксембург. Он то шутил, то засыпал, сидя в кресле, то, вдруг открыв глаза, к месту вставлял словечко в разговор и, усмехнувшись, засыпал снова, за всю ночь так и не выпив и рюмки водки.

Судьба своеобразно хранила его. Утром вышедший из лесу медведь опять пугнул народ у зверофермы, и люди побежали к Гене в дом, ища защиты. Он, кажется, и спать даже не ложился, взял карабин, отвязал собак, пошел. Сволочи уличные кобели прицепились к Рыжему, спутали, и пока Гена ногами их расшвыривал, медведь ушел в ельник. Рыжий без страха бросился, но, видать, угодил медведю прямо в лапу. Взвизгнул только – и все. Дымка шатуна, гада, посадила, но он и ее достал: секунды две-три все и длилось-то, но когда Гена медведя наконец увидел, тот ее порвал уже. Гена выстрелил, попал в лапу. Медведь не сморгнул, сразу встал и пошел на него. Гена его убил.

Шкуру медведя со сгустками крови, запекшимися в очень темной шерсти, шкуру с колоссальными когтями и всю податливую, с влажными еще обводами глаз и неусохшим, живым каким-то носом, я видел на заборе за баней на Генином дворе. Самого Гены не было. По словам отца, он уехал на лодке на Сарчиху, хоронить собак в места их охоты.

II

После того как утром медведь порвал собак у Гены Соловья, деревня затревожилась. Потом одни говорили, что вечером застали его пьяного и бледного как смерть, а другие почти с ужасом передавали, что по лицу его неостановимо текли слезы. Никто никогда не видел слез Соловья, а потому и не знали – к добру это или к худу.

На другой день поутру он сам пришел к нам в избу, спокойный с виду, и, хоть Мишки, хозяина, дома не было, в конце концов рассказал, как было дело. Ибо месть не могла утешить его, и ничто не могло, и он желал если уж не совсем выговориться, то хоть помаленьку с каждым выговариваться, чтоб чуток облегчить свое горе. Главное, что Дымка была еще жива, когда он, собрав в распоротый живот кишки ей, поднял ее на руки, чтобы нести к дому. Дымка взглянула на него, лизнула в щеку и умерла. Картина эта, видно, все стояла у Гены перед глазами, ибо голос его дрогнул, и он замолчал, сглотнув ком, запирающий горло.

Я не знал, как приличнее выразить сочувствие охотнику. Сказал, что, конечно, ужасно – потерять собак в самый канун сезона. И сразу почувствовал, что сказал не то – по удивленным Гениным глазам. И хотя ни во взгляде его, ни в интонации слова не было осуждения, он словно вдруг вспомнил, кто перед ним, увидел, что я, может, и хочу, да не могу разделить с ним его беду, если, конечно, вообще понимаю, что такое собака для человека.

– Не в том дело, когда… Ведь это все равно что потерять брата…

Обо всем этом я рассказываю для того лишь, чтобы читатель, представив себе колоссальную разницу в смысловых напряжениях "здесь" и "там", мог оценить масштаб перевоплощения, которое претерпевает приезжающий на жительство в Сибирь человек, и не может не претерпеть, потому что иначе он сломается. Ибо все-таки на Енисей меня зазвал Миша Тарковский, чья фамилия "здесь", в Москве, слишком многое за себя говорит, чтоб не удивиться, хотя бы мимолетно, тому, что Миша в жизни своей совершил ни с чем не сообразный шаг, став охотником-промысловиком в Туруханском районе. Тогда как ничего ему не мешало принять родовое наследство и внутри его обживаться, осмысливать и истолковывать, и прекрасно существовать. Ибо многое доставалось ему, слишком многое: все предания рода, которых лишь часть – в стихах деда, часть – в фильмах дяди, Андрея, часть – в рассказах матери. И еще то ли рассказы, то ли сказки бабушкины, ее французский, пейзажи, отразившиеся в "Зеркале"…

А может, здесь и разгадка: тяжко только наследовать, когда душа жаждет собственного творения, тяжко бремя имени, а нельзя отказаться от него, и значит, надо как-то исхитриться и жизнь свою выделать, судьбу какую-никакую сделать из нее и тем оправдать свое право стоять рядом с замечательными предками…

Черт! Трудно писать о друге. Того и гляди, наврешь, и я чувствую уже, как поползла в строку гунявая, нудная интонация, и еще чуть-чуть – и такая грянет торжествующая фальшь, что меня стошнит. Короче, занесла его нелегкая в Сибирь, он тут потерся-потерся, да и прожил пятнадцать лет; этих годов назад не воротишь и не расстанешься с тем, что обрел, покуда не изживешь этого, хотя бы в литературе. О крае этом мало кто толково писал, и слово здесь от веку звучало лишь изустно; может, именно по этой причине рассказы его так поразительны, так достоверны, что здесь, в языковой стихии, печатное слово вынуждено искать очень весомого оправдания себе.

В Москву Мишка приезжал после охоты, весной, с повадками мужика, который распугает любую литературную тусовку. Мы пили пиво, он рассказывал свои сибирские байки, всегда очень громким голосом, почти крича, будто силясь переорать рев мотора или шум воды, и – мне казалось – я прямо вижу, как "прет" Енисей весной, неся бревна и сверкающий лед, или как вдруг в пороге срезает шпонку винта и потерявшую ход лодку сминает и крушит вал тяжелой, как железо, воды, или как подкрадывается зима, вдруг сжимая лес неподвижным холодом, и звезды в небе блестят льдисто, и вода дымится, как кипяток, и тишина – будто кто-то вырубил звук и ты смотришь немое кино…

За лето Мишка успевал написать несколько рассказов, торопливо раздавал их по журналам и начинал собираться обратно. Я говорил, что он все делает неправильно, а сам завидовал и его безалаберности, и точности его языка, и образам, которые он нарыл, перелопатив столько словесной руды и испытав их собственным опытом, потому что есть вещи, которые невозможно придумать и невозможно назвать, не испробовав на собственной шкуре: "Утром мотор так замерз, что пришлось разводить костер и жарить его, как барана". Он уезжал обратно в Сибирь жить, жить вместе с Дедом, с Васькой, с Лехой, Громыхалычем или Бичом Геной, со всеми своими героями, которые ведь должны были доверять ему, чтобы позволить написать правду о себе, а для этого нужна была его щедрость, он должен был делиться собою. Ибо писатель сам выкармливает своих героев…

Как ни странно, наиболее требовательно к московским Мишкиным занятиям подходит Гена Соловей. В его отношении к ним нет никакого пренебрежения к литературе. Напротив. Гене бы хотелось, чтобы Миша написал что-нибудь "серьезное". Роман. Скажем, о том, как из России отправляют сюда, в Туруханский край, ссыльного. Какого-нибудь социал-демократа. Или нет, на социал-демократов Гене, пожалуй, наплевать. Лучше крестьянина. И вот мужик, пока тащится этапом, все думает, что непременно погибнет здесь, сгинет в пустыне, в холоде. А приезжает – и вдруг видит, что попал… на чудесную землю. Обильную, вольную. Леса – навалом, дичи – навалом, рыбы – навалом. Климат бодрый, здоровый. Люди сильные, свободные, не заезженные всей этой российской жандармерией, не загаженные. Только радуйся! Только живи! И он начинает жить…

Замысел Соловья поразительно продуктивен, потому что, как только берешься хоть чуточку разрабатывать его, сразу же и неизбежно открываются очень интересные вещи.

Во-первых, Гена прав и никто из политических ссыльных для предполагаемого им беспорочного житья и радости на лоне природы не годится и, следовательно, не может стать героем его романа. Декабрист М.С. Лунин, скажем, прогуливается с княгиней Марией Волконской берегом Ангары и даже замечает великолепие окружающей его природы, но ему мало этого. Письма свои из Сибири он пишет исключительно для Петербурга (и пишет по-французски), при этом не умея или не желая скрыть своей устремленности на Запад – и не в столицу даже, а еще дальше, в Европу: "…помню свидание в галерее замка N, осенью, в холодный дождливый вечер. На ней было черное платье, золотая цепь на шее и на руке браслет, осыпанный алмазами, с портретом предка, освободившего Вену. Девственный взор ее, блуждая туда и сюда, будто следил фантастические изгибы серебряных нитей на моем гусарском ментике…"

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3

Похожие книги

Популярные книги автора