Что же произошло? А вот что: я вынужден признать, что под воздействием войны, из-за усиления "низших" и регрессивных сил на меня внезапно накатила волна какой-то запоздалой молодости. От поражения я спасался бегством в молодость и захлопнул за собой дверь. У меня всегда была склонность видеть в молодости - как в своей, так и в молодости других людей - прибежище от "ценностей", т. е. от культуры. Я уже писал в этом дневнике: молодость есть ценность сама по себе, она уничтожает все прочие ценности, в которых она не нуждается, поскольку она - самодостаточна. Вот почему перед лицом гибели всего, что я имел до сих пор - отчизны, дома, социального положения, места в искусстве - я спрятался в молодости, и сделал это с таким рвением, что стал "влюбленным". Entre nous soit dit, война меня омолодила… и помогли здесь два обстоятельства. Я моложаво выглядел, лицо было свежим, лет на двадцать с небольшим. Мир относился ко мне как к человеку молодому. Однако для подавляющего большинства немногочисленных читавших меня поляков я был придурком и прощелыгой, кем-то абсолютно несерьезным; что же касается аргентинцев, то им я был совершенно неизвестен, был чем-то вроде провинциала-дебютанта, которому еще предстоит показать себя и завоевать всеобщее признание. Даже если бы я захотел навязать себя этим людям в качестве ценности и чего-то серьезного, что мог я сделать, если не знал их языка и нам приходилось вести беседу на хромом французском? А потому всё - и моя внешность, и мое положение, и этот окончательный отпад от культуры, и загадочная дрожь моей души - все толкало меня в свойственную молодости легкомысленность и самодостаточность.
У Капдевилов была дочь, Чинчина, двадцати лет. Вскоре случилось так, что старшие препоручили меня дочери, а та - познакомила меня со своими подругами. Представьте только Гомбровича в том роковом сороковом году, флиртующего с девушками, которые показывали ему музеи, с которыми он сиживал в кондитерских, которым он прочел лекцию о европейской любви… Большой стол в столовой Капдевилов, за столом двенадцать девушек и я - идиллия! - рассказывающий о l'amour européen. И хоть на первый взгляд эта картина кажется неприличным контрастом к той картине опустошения, по сути они не так уж далеки друг от друга; она, скорее, ипостась той катастрофы, начало пути, также ведущего вниз. Произошло своего рода полное умаление моей сущности: я стал легким и истинным.
Одновременно я впитывал в себя Аргентину - далекую от происходившего в мире, экзотическую и отпускающую грехи, равнодушную, погрязшую в собственной повседневности. Как я познакомился с Рогером Пла? Кажется, через сеньориту Галиньяну Сегуру. Уже одно то хорошо, что он ввел меня в дом художника Антонио Берни; там для кружка художников и литераторов я прочел лекцию о Европе. Однако все, что я говорил, звучало очень плохо. Да, именно в тот момент, когда снискать признание было для меня чрезвычайно важно, меня подвел стиль, и мое слово стало не просто дурновкусием, а почти что компрометацией. О чем я говорил? Об упадке Европы, о том, как и почему Европа возжелала дикости, как эту болезненную склонность европейского духа можно использовать для ревизии культуры, слишком оторванной от своих основ. Но, говоря все это, я сам, видимо, был печальным представителем упадка и ее постыдной иллюстрацией. Было так, как будто слова предавали меня и стремились доказать, что я не нахожусь на уровне той проблематики, что я ниже того, о чем говорю. Как сейчас помню: Диагональ Норте, на которой Пла зло выговаривает мне по поводу каких-то глупых и наивных сентиментальностей моего вывода - я же, соглашаясь с ним в глубине души, и даже страдая вместе с ним, понимаю, что происшедшее было неизбежным. Бывают моменты, когда в нас происходит раздвоение личности и одна половина нашего существа выкидывает номера перед другой, поскольку выбрала для себя другую цель и другой путь. Именно там, в семействе Берни, я познакомился с Цецилией Бенедит де Дебенедетти, в доме которой на авенида Альвеар собиралась богема. Цецилия жила в каком-то помрачении, изумлении, испуганная, одурманенная жизнью, окруженная со всех сторон, отходящая ото сна лишь для того, чтобы тут же впасть в другой, еще более фантастический сон, по-чаплински борющаяся с материальностью существования… она была неспособна вынести того, что она существует… пусть даже в образе женщины, наделенной прекраснейшими качествами, выдающимися добродетелями, благородной и аристократической душой. Но в силу того, что она была подавлена и напугана самим фактом своего существования, ей было в сущности все равно, кто ее окружает. Приемы у Цецилии? Кое-что все-таки осталось у меня в памяти: танцующий Хоакин Перес Фернандес, в стельку пьяный Ривас Руни, какая-то молоденькая девушка, очень красивая и до отключки ушедшая в веселье… да, и эти приемы сливаются у меня в сознании со многими другими, в других местах, и я вижу себя с рюмкой в руке и слышу доносящийся издалека свой собственный голос, сливающийся с голосом Джульеты.
Я: Вот те две девушки, что в углу, ты их знаешь?
Джульета: Это дочки той сеньоры, которая разговаривает с Ла Флер. Знаешь, что о ней говорят? Слушай: взяла с улицы двух парней в гостиницу, и чтобы их возбудить, сделала им укол… но у одного было слабое сердце и он умер. Представляешь! Следствие, полиция… но у нее были связи и дело замяли. На год уехала в Монтевидео…
Я не мог подать виду, сколь важна была для меня эта информация, и лишь выдавил из себя: Ах, вот оно что!
Вскоре я покинул собрание, выйдя в неподвижность синей аргентинской ночи на Ретиро, о котором вам известно из "Транс-Атлантика": "Оттуда холм к реке спускается, а город в порт перетекает, и тихое воды колебание, словно пенье какое в роще…" Тем господам, кого это интересует, хочу разъяснить, что никогда, за исключением мимолетных приключений в очень раннем возрасте, я никогда не был гомосексуалистом. Возможно, я не всегда отвечаю требованиям женщины, не могу удовлетворить ее в том, что касается чувств, поскольку во мне есть какая-то заторможенность в их проявлении, как будто я боюсь этого… и все-таки женщины, особенно женщины определенного рода, притягивают меня и приковывают мое внимание. Поэтому, ошеломленный, выбитый из колеи, сбившийся с пути и потерявшийся во времени, снедаемый глухими и темными страстями, которые разворошили во мне мой рушащийся мир и моя обанкротившаяся судьба, я не искал на Ретиро эротических приключений. Так чего же я там искал? Молодости! Я мог бы сказать, что ищу свою и еще чью-то молодость. Чью-то, потому что она в матросской робе или солдатском мундире, молодость этих простых парней с Ретиро была мне недоступна; тождественность пола, отсутствие сексуального влечения исключали какую бы то ни было возможность соединения и обладания.
Собственную - поскольку она была одновременно моей, реализовывалась в ком-то таком же, как и я, не в женщине, а в мужчине; это была именно та любовь, которая бросила меня и теперь цвела в ком-то другом. Вот почему для мужчины молодость, красота, очарование женщины никогда не будут так категоричны в своем выражении, поскольку женщина это нечто другое, она создает то, что в определенной мере спасает нас в биологическом плане, - детей. А здесь, на Ретиро, я видел, как бы это сказать, молодость саму по себе, вне связи с полом, и ощущал цветение человеческого рода в самой резкой, в наиболее радикальной форме - и в силу того, что она была отмечена знаком безнадежности, - в форме демонической. И ко всему тому - вниз, вниз, вниз! Это тянуло меня вниз, в самую низкую сферу, в край унижения, где молодость, раз уже приниженная в качестве себя самой - молодости, была унижена повторно в качестве молодости простонародья, пролетариата… И я, Фердыдурке, снова проходил по третьей части моей книги, где Ментус пытался "побрататься" с парубком!