Алексей Гастев - Поэзия рабочего удара (сборник) стр 9.

Шрифт
Фон

– Верно! Правильно. Вот это политично, тонко.

– Господа, – заговорил опять директор, – минуту внимания. Завтра в обычное время будет дан гудок, и завод начнет своим порядком работу.

– Каким порядком? Холостым?

– Сегодня никто рассчитан не будет…

– Благодетель-то…

– Будьте добры спокойно расходиться по домам!

– Ну, ладно, будем добры, будем добры!

– Расскажи-ка еще насчет Европы!

– Боится, как бы не замели за ночь-то.

– Да, мы сами-то, слава те господи, в Европе тоже.

Со смехом, с прибаутками толпа расходилась по домам через шпалеры городовых и войск.

Корявый шел нехотя и необычно серьезно доказывал Кукурузе:

– Всего обиднее, что на ногах держаться надо это время…

– Да ты бы хоть почитал.

– И впрямь? Да я за книгой-то в три раза взопрею больше, чем на заводе, а потом еще застудишь. Я знаю одного заводского, так на книгах-то околел! Нет, уволь!

– Пиши что-ль, пиши письмо, памятку пиши какую!

– Ну, а перо-то брат, с тех пор не брал, как на рождестве в части ночевал. Мне к этому делу и подступу нет. Буду работать, в острог сажай, в каторгу ссылай, освободи ты только меня от этих дел!

– Так что же ты, балда, делать будешь?

– Хоть бы лето, так} грибы бы брать. А теперь ни руку, ни ногу некуда сунусь. Как удавленник буду ходить. Веревки прячь. Господи! Хоть бы скрючило, хоть бы к постели бог приковал на время забастовки-то. Ей-богу, тереться буду все время около завода. На грех иду, – знаю. За сволочь примут. Изобьют меня, ей-богу, исколотят. Н-ну, да и я не поддамся; потому, понимай человека. Налетай! Налетай, сознательные! Бей! Рас-с-крошу! Изувечу!

– Стой, стой! Не выходи из пиджака-то!

– Нет, ты меня пусти. С тобой, с твоими очками тощищи еще больше. Убегу я от тебя.

И Корявый побежал за соткой.

Шли, рассыпались забастовщики.

В первый раз в эти годы завод отдыхал.

Через ворота была видна темная неподвижная глубина тяжелых замолчавших сводов; немым удивлением стояли покинутые фермы и трубы; от машин еще неслось как будто эхо долголетних ровных песен, но моторы спрятались и притаились; отдыхали; шатуны цилиндров застыли в усталом надорванном беге; редко, но глубоко всхрапывал остывавший котел; с перекладин мерно падала ржавая густая пыль и страшным темным царством воцарялась тишина.

II

На улице играет весна. Солнце поднялось высоко над городком и нежно, ласково, любовно льет лучи на озябшую за зиму землю. Всюду свет, ослепительный блеск. Усталые, заморенные люди и те не могут скрыть новой музыки в сердце. Хочется запеть, полюбоваться, посидеть на завалинке, сказать два-три слова с прохожим бродягой-нищим, подать ему и даже выпить с ним.

Старуха старая вышла из дому расправить повешенное белье и радостно загородилась от солнца, как в былые годы на ярмарке перед парнями.

Детишки малые в отцовых рваных пиджаках, в затасканных дырявых калишках валандались в лужах и рыли канавочки для стока весенней воды.

Собака выбежала из подворотни и начала, сама не зная на кого, лаять, а потом, встала перед солнцем, мигает и облизывается.

Куры хлопотливо ходят и (роют слегка оголенную землю, петух гогочет при виде/каждого корешка и зовет кур на добычу. Кошки развалились на завалинках, млеют в теплоте, жмурятся и курныуат.

Над одним из домиков слободки склонилась верба с разбухшими первыми почками, стоит и качается, беспокойно жмется к дому. Все бы ей весна: и солнце греет, и люди добрые кругом, и птицы ей приветливо щебечут, один грач так то и дело прыгает к ней с большого вяза, трется и играет около пушистых почек. А вербе все не всласть. И плачет тихо, как, прячась от весны, молодая верба; склонила ветки и тихо бьет и гладит почками по окнам.

А в домике лежала умиравшая старушка. Одна лежала, без призору, без уходу, была брошена, забыта.

Улыбалась вербе и шептала: "Эка, ты, голубка, жмешься, лоснишься, эка льнешь, вербунька! Чай, ведь я тебя сажала, знаешь. Молодуха, что-то порасскажешь? Как теперь Ванюшка мой, как-то о старухе думает, добрюга мой, родной. Чует сердце, что и он вот также занемог".

Увлекаясь и забывая свои боли, она продолжала:

– В камере, как мне теперь, о, господи, некому, некому помочь.

Мне хоть за грехи, тебе, Ванюшка, милый мой, на испытание.

С ледяных сосулек, с крыши падали весенние капли и, булькая в маленькие ручейки перед окном, нежно отбивали такт.

– Хоть бы осенью, а то, на-ка ведь, весной. Каково-то!

Встать бы, господи, встать бы. Подошла бы к воротам, постучала, дернула бы за кольцо к звонку-то: "Дома ли, в тюрьме ли Ванюшка?" – "Нет, дескать, не дома".

На допросе, значит, в жандармском.

Приду в другой: "дома ли, Ванюша?" – "Дома, дома, да не час. Видеть надо, дескать, вовремя".

Ладно, ладно, коли не можно. Все легче, все вольготнее станет ему, Ванюшке; сердце скажет, что была.

Приду в третий.

"Уй, господи, что жаришь? Что жаришь-то? Отпусти! ой, отпусти, хоть на маненько! Дай испить… капельку…"

– Грешна, знаю, я грешна. Да не в годах, родные мои, не в годах… – повторяла она, кусала пересохшие губы, крикнула еще от боли и забылась.

В бреду, в предсмертных судорогах жила старуха. Скоро, летя, жила последние мгновения; закрывала и раскрывала глаза, расширяла ноздри, пыталась кричать, но сухой рот не слушался, й она еле-еле, с отчаянным усилием шептала, а потом уж только шевелила губами. Высохший рот превратил дыхание в хрип. Он становился диким ровным воем.

Глаза то лениво, непослушно закрывались, то открывались и безжизненно оловянно уставлялись в потолок.

Так лежала старуха до полдня, когда после смены возвращавшийся с поста городовой Матвеев – хозяин дома, где жила старуха – решил заглянуть и узнать, почему старухи не видать на воле в этот теплый день.

Он постучал в окно. В домике тихо, ни звука. Он прильнул к стеклу и увидел лежащую старуху.

Нехотя пошел, отворил дверь. Тихо. Взошел, хлопнул дверью. Все так же тихо.

– Власьевна, а Власьевна!

Ответа нет.

Придерживая шпагу и морщась от неприятной неожиданности, городовой подошел к Власьевне и, увидя, что она без памяти, а по лицу идут судороги, вздрогнул, посмотрел кругом, нет ли воды. Воды не было.

Матвеев нашел чашку, вышел на двор, поставил под ледяные сосульки и набрал полчашки. Вошел, взял воды в рот, сколько мог, отошел от Власьевны шага на три и брызнул ей прямо в лицо, как брызжут портные, когда гладят вещи.

Старуха отчаянно вздрогнула, чуть улыбнулась и начала жадно лизать обмоченные губы.

Матвеев брызнул еще.

– Г-г-ы… ай-яй! – вскрикнула старуха и открыла глаза.

– Садись-ка, Кузьма Иваныч, садись, – совсем как-то неудивленно встретила она его. Хотела показать на стул, но рука не слушалась, и она глазами пригласила его сесть. /

– За деньгами небось, Кузьма Иваныч, – спрашивала она, закрывая и открывая мутные глаза. – Ты бы до завтра, до утра погодил; виднее утром-то.

– Нужды нет, подожду с деньгами-то. Вишь, какое дело приключилось. На-ка, выпей, Власьевна!

– Дай-ка, дай-ка, родной! Горю вся.

Власьевна схватила крепко, что есть силы, костлявыми руками чашку и набирала воды для большого глотка.

– Легонько, исподволь, не застуди! – И он придерживал чашку и давал ей лить понемногу, маленькими глотками.

– Эх, хорошая, сыренькая водичка-то, – сказала Власьевна, отдавая чашку. – Теперь бы кисленького, клюковки бы пропустить. Кажись, встала бы.

– Потерпи, повремени, Власьевна! Подожди, жар сойдет, тогда можно отведать. Что ты это так? С чего это с тобой?

– Ах, Кузьма Иваныч, чай, знаешь; ведь твои товарищи-то приходили; они увели Ванюшку-то.

И она, видимо, собиралась с силами и воодушевлялась.

– Что было! Ворвались ночью, пристав сам пришел, заводский околоточный, полицейские. "Вот, говорит, вот он, своими глазами видел, он речь произносил". А Ванюшка-то говорит: "Суду ежели, говорит, предадите, через две недели дома буду". Пристав-то окрысился; говорит: "Кто это тебя навострил? Посидишь, говорит, без суда порядком. Встать, говорит, без движения".

– Ну, да, как по порядку, по инструкции.

– Какой порядок? Выворотили все карманы. Полезли в печь, на печь, в подполье были, взобрались на чердак: все ночью, с фонарями, страшенные такие ходят. Пришли это опять в горницу, на образа полезли, вот честное слово мое, верное, – умирать мне – влезли, лампады сняли.

Городовой передергивался.

– Под спасителем шарили, спасителя перевернули вниз головой, на стул клали на сидельный.

Городовой вынул платок, вытер шею и, вспомнив, что он городовой, заговорил;

– Дело гражданские, служебное, полицейское дело. По закону все это. Ведь озорной у тебя парень-то. Вынь, да не положь: сейчас все и вся удовлетвори!

– Ох полно-ка-а, – рванулась головой старуха. – Святой он. Гляди, перед богом говорю.

Она закатила глаза ко лбу.

– Людей таких не видывала: муху без слезы не раздавит. На заводе все насчет калек, увечных стариков. Мы, говорит, молодцы, еще радость есть как-никак, а вы, говорит, как на каторге: ни свету, ни покою.

– Не сразу дело делается, Власьевна.

– Верно, что не сразу. Ох, дай-ка испить, да пошел бы, чай, жена думает, детишки…

Власьевна выпила глоток, хотела повернуться, потянулась, но тут же и забылась.

– Ванюша, а, Ванечка! – звала она в бреду. – Пирог завтра, что ли? а? а? – повторяла она несколько раз, ловя ответ.

Городовой мялся.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора