- Да что тебе ясно? Ну вот девятого мая вместе пойдем, ты увидишь… Ты у нее сама спроси… Она тебе все расскажет. Ей-то ты поверишь?
Но Анастасия Сергеевна вопреки всякой логике кипятила в душе ненависть к мужу, впервые в жизни не веря ни единому его слову, в полной опустошенности слыша только собственные слезные восклицания: "Ах, какой подлец! Негодяй! Имел жену и скрывал от меня! Ах, мерзавец!" Никакие доводы мужа не могли поколебать ее, зашедшую в какой-то темный тупичок, из которого как будто не было выхода.
Воркуев, отчаявшись, снова накричал на нее и снова готов был ударить упрямое и тоже вдруг ставшее ненавистным, плачущее, некрасивое, гнусное существо.
Ссора их перешла все границы и, как все ссоры между мужем и женой, была отвратительна. В ход шли слова, которыми каждый хотел как можно больнее ударить друг друга, унизить, оскорбить. И со стороны казалось, что этих людей ничто уже не в силах будет объединить в жизни, примирить. Все было опошлено, испоганено, брошено в грязь под ноги, истоптано и умерщвлено. Ни о каком пути назад не могло идти речи.
Анастасия Сергеевна ни за что не хотела простить мужу предательского, жуткого смущения, какого она еще ни разу не видывала на его лице, и, конечно же, пощечины, а Олег Петрович не мог простить жене тупой бабьей ревности к святая святых его юности - ревность эта казалась ему кощунственной, и он чувствовал себя совершенно правым. В то время как Анастасия Сергеевна низводила мужа до уровня лживого пошляка, бросившего когда-то первую жену. Она так накручивала на свою душу эту идею, так страдала от ненависти к нему, что порой ей начинало казаться, будто у Олега и той женщины есть и ребенок, о котором даже Олег мог ничего не знать. Иначе с чего бы это стала его разыскивать после стольких лет какая-то санинструктор!
Накричавшись, измучившись и устав от взаимных оскорблений, обессилев, супруги наконец умолкли. Анастасия Сергеевна, тщательно вымыв лицо, смотрела с состраданием на себя в зеркало, на распухшие, красные веки, несчастно горящие глаза и, не в силах оставаться с мужем в одной квартире, начала пудриться, причесываться…
А Воркуев тем временем мылся не в ванной, а на кухне и тоже не мог оставаться с женой под одной крышей. Оделся, хлопнул дверью и вышел на улицу.
Был уже поздний час. Холодная, не просохшая после снега, жидкая земля резко пахла глиной. Редкие прохожие шли по бетонным мосткам от автобусной остановки.
Воркуев прошелся до опушки рощицы, слыша чавкающие свои шаги, и вдруг заторопился к дому, решив с блаженной радостью на душе во что бы то ни стало помириться с женой.
Вся их ссора показалась ему сплошным недоразумением, и он, как всегда уверенный, что будет прощен, чуть ли не со смехом отбросив только что жившее в нем раздражение, злость и мстительное желание переночевать на вокзале, взбежал к себе на этаж.
Но Анастасии Сергеевны дома не было. Хорошо еще ключ оказался в кармане.
Воркуев прождал больше часа, вновь ненавидя ее и беспокоясь за нее, сидел не раздеваясь на стуле, прислушиваясь к шагам за окном и на лестнице, выходил на улицу и опять возвращался.
Ах, как он злился на нее в эти мучительные минуты! И как боялся за нее! Никогда еще в жизни ссоры их не затягивались так тревожно надолго. Никогда еще в жизни, казалось, он не ощущал в душе такого тоскливого одиночества. Все, что до сих пор имело в его жизни какую-либо ценность, что недавно волновало его, заботило, заставляло задумываться, радоваться или огорчаться, - все это нестерпимой душевной болью переполнило его, сверля мозг и сердце одной лишь заботой: увидеть скорее Настеньку, помириться с ней и доказать, что никакой "фронтовой жены" у него не было…
И как ни обидно было сознавать, что ему придется доказывать недоказуемое, то есть он будет доказывать, что белое есть белое, человеку ослепленному, он все равно мечтал о той минуте, когда это будет возможным.
Он уже не на шутку стал волноваться за нее. Время приближалось к одиннадцати, а пустынная в это время окраина Москвы, потемки черных пустырей были далеко не лучшим местом для ночных прогулок.
Он долго не мог поверить, что она решилась поехать к дочери, его пугала и эта возможность, но уж лучше бы она поехала к Верочке, думал он, хотя и не знал, как быть ему самому: ждать ли ее дома или ехать следом за ней.
Но он все-таки поехал, чувствуя всю неловкость своего положения, веря и не веря, что она сейчас у дочери, боясь напугать своим поздним появлением, всполошить и Верочку и ее мужа, если Насти не окажется там. Пропала жена! Дикое положение… не заявлять же в милицию, черт побери!
Кажется, не было на свете человека несчастнее Воркуева, ехавшего в полупустом вагоне метро, жалевшего к тому же еще о том, что забыл оставить жене записку. Настя все-таки могла и не поехать к дочери, а вернуться наконец домой. И что тогда?
Александра Андреевна Шаповалова и представить себе не могла бы, какой переполох она вызвала своим добрым письмом в семье Воркуевых.
Олег Петрович, прежде чем войти в дом, прошел во двор и взглянул на окна: они ярко светились в темноте ночи - Анастасия Сергеевна была у дочери.
Нет, она не хотела его видеть, не хотела ни о чем говорить с ним, снова плакала, вызывая жалость у дочери и гневные взгляды, которыми та мерила вконец растерявшегося, несчастного отца.
- Уйди, - говорила Верочка отцу. - Уйди, на кухню и посиди там…
Вместе с Воркуевым вышел на кухню и Тюхтин, который тоже был возбужден, хотя и скрывал это нервной зевотой.
- Что случилось-то? Какое письмо? - спросил он у тестя, выражая крайнее удивление на лице.
- Какое, какое! Обыкновенное письмо, черт побери… От моего санинструктора, Шурочки… А она приревновала неизвестно к чему… Теперь эта истерика. С ума сойти можно! Раненная тоже была, в госпитале опять встретились… В общем, - говорил Воркуев, морщась как от боли, - обыкновенно все… Вспомнила, нашла, написала по адресу, который нашла, что замуж не вышла, живет одна и вообще… Она на волоске от смерти была… Пуля ей височную кость задела, изуродовала лицо… А человек она чудный! Вот и вспомнила…
Тюхтин усмехался, слушая Воркуева, и, кажется, ничего не понимал. Он опять спросил:
- Ну а что же Анастасия Сергеевна-то так расстроилась? Вы бы ей все рассказали, раз она так переживает… Хотя это, конечно, странно.
- Конечно, странно! - подхватил Воркуев. - Ну а что говорить? Она ничего слушать не хочет… Главное, ничего ведь не было! Была война и эта девчушка… Она тогда еще девчушкой была! Шалели ее, да… А как же не жалеть? С мужиками, с парнями в окопах… Господи! Любили, конечно, ее, а когда ее ранило, чуть не плакали, думали, не выживет - висок все-таки… Обидно теперь слышать… глупость эту…
Пришел на кухню и сосед. Воркуев и ему все рассказал, находясь в таком отчаянии, что слезы порой сдавливали его голос и он с трудом справлялся, с этой болью, повторяя как заклинание:
- Главное, ничего ведь не было! Всякое бывало, а тут - ну ровным счетом ничего! Просто добрая душа вспомнила обо мне, нашла и написала. Вспомнила, понимаешь! Это ж такой человек, Шурочка наша.
Говорил он с надеждой и так смущен был при этом, так серьезен и тревожен был его болезненно-страждущий взгляд, что и Тюхтин и Андрей Иванович, конечно же, верили ему, молчаливо осуждая Анастасию Сергеевну.
А в это же самое время Анастасия Сергеевна впервые в жизни жаловалась дочери на мужа, скрывая лишь про его пощечину, плакала, раздражая докрасна слизистую глаз, носа, губ, являя собой распухшее, мокрое, горячее и жалкое существо, совершенно непохожее на прежнюю Анастасию Сергеевну.
Жалость дочери, ее сочувствие еще глубже погружали Анастасию Сергеевну в какую-то горькую, но, как это ни странно, приносящую облегчение безысходность. Казалось, будто бы она нарочно решила выплакаться наконец-то за многие годы, за все обиды, которые причинял ей муж, и рада была теперь, что плачет и что ее жалеет взрослая и все понимающая дочь.
Но пришло время и ей успокоиться, или, вернее, перестать лить слезы. Она даже попросила у дочери прощения "за беспокойство", как она выдавила всхлипывая.
Верочка гладила седеющую голову матери и, наплакавшись с ней вместе, думала теперь, что пришла пора помирить ее с отцом, ненавидя его в эти минуты.
Парламентером вызвался быть Андрей Иванович, который мрачно сказал:
- Ладно, матросы. Пора кончать, спать надо.
И повел безвольного и глупо улыбающегося, седого "матроса" в комнату.
К счастью, он попал именно в тот момент, когда женщины вдосталь наплакались и сложилась благоприятная ситуация для перемирия.
Анастасия Сергеевна отвернулась к стене от мужчин, терпеливо выслушала мужа, который даже осмелился мягко упрекнуть ее в жестокости, прося у нее прощения при этом, и высказал радостно прозвучавшее недоумение по поводу ее слез, прибавив при этом:
- Ты меня прости, но нельзя же так реагировать (он чуть было не сказал - ревновать) на письмо фронтового товарища… Это просто мой товарищ. Ты хоть это-то понимаешь теперь?
Анастасия Сергеевна глухо отозвалась:
- Я-то понимаю… А сам-то ты?
И тут вступили на два голоса Верочка и Тюхтин, уговаривая их не валять дурака, помириться, поцеловаться и никогда больше не ссориться. А сосед, видя, что дело идет на лад, махнул рукой и, не попрощавшись, ушел спать.
- Оба вы не правы, - говорил Тюхтин.
- Нет, я считаю, что каждый из вас прав по-своему, - говорила Верочка и удивленно смеялась, уже ничего не понимая, не в силах осознать причину ссоры родителей, все больше запутываясь в своих догадках и разгадках. - Папа! - говорила она. - Ну подойди к маме, обними ее и поцелуй.