В своём письме ты задал мне несколько вопросов, чем немало озадачил старика. Не то чтобы я не знал на них ответа, меня удивило другое – то, что именно ты спрашиваешь меня об этом, неужели всё так хорошо помнишь? А ведь был, кажется, совсем ребёнком.
Ну что ж, попытаюсь объяснить, как сам понял смысл того давнего бабушкиного наставления или, точнее, предостережения. Сводилось оно к тому, что… нет уж, давай по порядку, я ведь ныне каждое письмо к тебе пишу как последнее, ничего с этим не поделаешь, а потому попытаюсь изложить мысли так называемым литературным языком, дабы не стыдно было и тебе, в своё время, передать их уже своему потомству, чтобы, как говорится, не прервалась нить. Ты уж прости старику эту его страсть к изящному слогу на исходе дней…
А ведь я тогдашний был, пожалуй, ровесником тебя нынешнего. Ничего не желал принимать на веру, всё подвергал сомнению, бесстрастному, так сказать, анализу. Никаких канонов, никаких авторитетов: все мы страстно желали тогда переделать мир… и вдруг – это странное назидание. Таким абсурдом показались мне откровения старушенции (как жаль, сокрушался старик в душе, что не его рука водит пером, куда точнее был бы в выражениях, а тут безгрешные очи Фаика)…
Кого-кого, вопрошал я мысленно, мне должно опасаться?! Падшей женщины, говорите, её проклятий?! Да это полная чушь, хотелось возразить бабушке, да не принято так у нас, сам знаешь… рогатыми дивами из сказок, думал я тогда, привиделись тебе, милая бабуля, светлоокие белокурые обольстительницы твоего бесценного внука, нашла-таки способ уберечь пылкого восточного юношу. Вот если обидишь или, хуже того, унизишь, оскорбишь, вольно или невольно, женщину достойную, рассуждал я с железной логикой непобедимого рассудка, – вот это грех, вот чего надобно избегать. А падшая женщина – это же продажное существо, презреннее которого и представить себе нельзя, её ли суда следует мне опасаться, её ли проклятий бежать?! Так или примерно так мыслил твой старый дед в ту мезозойскую пору, и только когда случилось то, о чём ты, как оказалось, так живо помнишь…
Не уповай, дорогой мой, лишь на ясный ум да на логику. Старайся сердцем услышать свою неповторимую судьбу… она, милый, частенько с нашим сердцем перешёптывается, только сумей расслышать. Не знаю, прав ли я в своих догадках и то ли хотела донести до моих тогдашних глухих ушей твоя ископаемая родственница. А только мыслится теперь, что если, к примеру, случится такой тяжкий грех, что будет оскорблена достойная женщина, и если будет так велико нанесённое ей оскорбление, что решится она проклясть обидчика, то – почти уверен – не дойдут они до него… Допускаю, что судьба, в конечном счёте, всё же обойдётся с ним не лучшим образом; важно в данном случае, что не сбудутся самые жуткие проклятия, исторгнутые ею в страшную минуту, и именно потому, что будут исходить из её сердца. Ибо оно чисто, многое в этом мире для него свято, и, повторяю, именно это обстоятельство, возможно, и не осознанное ею же самою, и спасёт обидчика, оградит его…
Как ни суди, а только нет ничего святее для человека его доброго имени, его чести, так я понимаю. И если и страшен кто по-настоящему, так это бесчестный, падший человек, низкий, умудрившийся сотворить из бесчестья своего ещё и профессию, источник подлого существования. Однако есть, я думаю, и у этих людей душа, как ей не быть, хотя и помолиться о ней некому; и видится мне та душа нескончаемым мрачным колодцем, пустым и холодным, со склизкими зловонными стенами. И коль изрыгнёт она проклятия, их и остановить нечему, не за что уцепиться, понимаешь? Всё, что было некогда свято, – унижено и растоптано, продано, смято, пущено по ветру… И исторгнутые от всей мрачной полноты неудержимо кипящего испоганенного сердца, обуреваемого одной лишь ненасытной жаждой мести – за собственную же подлость, – вырвутся они наружу, и сильны, и страшны тогда. И чудо, если не сбудутся (дай передохну, устал, разволновался)…
Да, ты не спрашиваешь об этом в своём письме, но, уверен, обязательно спросишь в следующем, а потому, раз уж начали, давай поговорим об этом до конца (ой, не люблю я этого слова в последнее время… ну, да тебе этого, к счастью, долго ещё не понимать). Итак, спроси же, дорогой внук, своего выживающего из последнего ума деда: а что, разве можно грешить против благородных мужей, которые, как ни странно, всё ещё встречаются меж людей? Ведь хватает бесчестных ничтожеств и среди тех, кто гордо носит брюки и лихо закручивает усы?! Всё это так. Только вот испокон повелось так, что не пристало мужчине проклинать кого-либо, что бы ни случилось. Он всегда – и это в его природе – всё должен доказывать только через поступок, почему и случались дуэли только между мужчинами… Единственное, что позволено, – в мыслях перепоручить мерзавца воле Всевышнего, Его Суду. И всё!
Ведь как приучены мыслить: есть день и ночь, есть холодное и горячее, есть тёмное и светлое, есть сильное и слабое, есть мужчина и женщина. Весь мир раз и навсегда поделён нами, так и не постигшими его сокровенных тайн, на извечные противоположности. А ведь женщина не противоположна мужчине. Мы с ними не разные полюса одной планеты, вот в чём дело, и произрастает она из иной почвы и питается иными соками… Сколько бед на земле, сколько войн из-за этого досадного непонимания… Пойми, женщина – в ней всё иное, всё-всё… И та великая сила, что не даёт угаснуть жизни во все времена, – как велика она в них. И та, что творит зло и разрушения. И та, что продолжает рождать детей, сколько бы их ни убивали. Великая это сила – женщина, только вот как повернётся… Запомни пословицу, которую так любила твердить твоя мудрая прапрабабушка: дом, возведённый женщиной, не под силу возвести и фортуне, дом же, порушенный женщиной, не под силу разрушить даже злому року!
Все оскорблённые, все несчастные женщины на земле – это от нас, мужчин, это наше с тобой зеркало… так уж устроен мир, что только нам дана власть, даже и не власть – право, решающее право выбора: полюбить и возвысить, осчастливить или же… Ты уж будь побережнее в жизни с этим божественным огнём, умей согреть им душу, не опались…
И ещё, я всегда понимал, что женщина – это дверь: или в рай, или в ад, но всё равно дверь, мимо которой не пройти, как ни пытайся… Так-то вот непросто, сердце моё, оставаться истинным мужчиной. Это, пожалуй, так же трудно, как прожить истинной женщиной…
Вот и замкнулось ещё одно звено в вечной цепи: меня юношей наставляла моя бабушка, тебя – я… Хорошо бы, чтоб не прервалась эта цепь.
Однако ты ведь комсомолец и категорией чудесного, как, впрочем, и всякой иной мистикой, интересоваться вроде бы и не должен, почему меня и повергли в удивление твои вопросы, впрочем, я говорил об этом в самом начале письма…
Теперь о нашей стародавней соседке. Да, ты прав, имя у неё и вправду было необычным, если бы это действительно было имя. Просто все звали её Майрик, что по-армянски, как оказалось, значит "мама". Именно так обращались к своей родительнице её дети, а их у неё было аж девять. И которых так жестоко отняла судьба; всех, кроме Георгия. С этим именем она и въехала когда-то в наш дом, собственное же имя, данное ей при рождении, было Сусанна. Порою даже кажется, что всё на свете изотрут равнодушные жернова времени, а она всё будет сидеть на внутреннем балконе на своём рассыпающемся соломенном троне. Жизнь её по-своему замечательна и полна историй поистине фантастических. Но об этом в следующий раз, а то притомился я, да и слабеющие глаза нет-нет, да, различают грозные контуры неумолимого ангела смерти, моего Азраила (пиши-пиши, Фаик, чего остановился) в образе твоей любимой бабушки. Но ничего не поделаешь, какой ни есть, а всё же ангел, выбирать не приходится… тоже хочет поговорить с тобой. И не ленись, дорогой, пиши нам чаще, твои письма такая для нас радость…"
Так неужели теперь навсегда это чувство вины, исподволь отравляющее нечастые минуты бездумного юношеского счастья, настигающее в тяжёлых снах, вторгающееся в мирное течение неторопливых бесед, набегающее неуместной слезой, перехватывающее спазмом горло в часы излюбленного одиночества?..
…И в тысячный раз – всё те же вопросы из детства, как прежде, без ответа… Может, надо было всё тогда самому, не теряя драгоценного времени, и тогда, быть может, успел бы… И эта знакомая вечная неуверенность в себе, в собственных силах, а ведь дело предстояло – чтоб наверняка! Почему казался себе таким немощным?.. Из-за возраста? Но в нём ли только дело? Или это было инстинктивной догадкой – ещё оттуда, из пещеры, – что вместе всегда сильнее? Но так ли это?
…Вместе всегда спокойнее, увереннее и, в случае чего, раздробленнее чувство ответственности, а значит, и чувство вины… Или было это всё же иное: предощущение того, что напряжённая воля нескольких, пусть даже маленьких людей, их единый страстный порыв могут каким-то волшебным образом материализоваться и уже одним тем противостоять злу?.. Но опоздал…
…Как долго пришлось тогда объяснять, а главного, как оказалось, так и не поняли, превратили всё в игру: эти черепа, скрещенные стрелы… То, что напряжённо возводилось в собственной душе неким подобием храма… попробуй останови потом… поздно: ты сам поделился сокровенным, своей идеей, и она тебе больше не принадлежит… Да и оборвалась та давняя затея… уже без тебя, когда заслали-таки в пионерский лагерь на последнюю смену: сил не было смотреть на осунувшегося ребёнка с потупленным взором, отрешённо бубнящего какие-то беспощадные слова – не то клятвы, не то приговора…
…соратники же, как оказалось, разыгрались уже не на шутку – им теперь и слова сказать не смей. Чуть что не так – немедля угодишь в список! Тот старикан из угловой комнаты на первом этаже, что возле крана, угодил за сущий пустяк и стал, как оказалось, уже четвёртым… А он возьми, да помри через два дня! Такое вот жуткое совпадение… Как же звали его, – высокий, костлявый, угрюмый, дразнили немым… Недоумки, такое дело угробили, казаки-разбойники!.. Опоздал…
…а тот человек, что приходил тогда… Почему-то уверен до сих пор, что он и был самым важным для него, самым настоящим из тех, кого так ждал тогда, в той своей жизни. Сколько их тогда ходило, но запомнился навсегда, царапнул сердце именно он… и опять… ведь хотел ещё догнать, вернуть, не отпустить, привести к деду, умыть, накормить из тарелки, о чём-то очень важном спросить, на что-то очень важное получить ответ… Отчего же смутилась его незрелая душа?
…больше в их доме не появился ни один из тех людей.
…Так что же ещё осталось от того времени, что… Ах, да – эта странность, непонятная для окружающих, – да и как объяснишь! – особенно здесь, в грубом армейском быту. Представьте, не выносил (чуть не до ярости), если кто-нибудь ел при нём ложкой из стеклянной банки. Даже если это был обыкновенный компот.
Баку – Москва, 1983–1984