Вечером седьмого дня после отъезда гостей внук нашёл деда мирно беседующим с Валентиной Мстиславовной, и, хотя над подоконником веранды струился легчайший пар из рубинового грушевидного стаканчика, Чина как-то сразу почувствовал, что старик нетрезв. Это было так же неправдоподобно, как и всё, что происходило вокруг в последнее время, ведь подумать только – до дня рождения Омара Хайяма ещё столько…
"…Не доводилось ли вам, дорогой сосед, замечать удивительную метаморфозу в комнате ночью, когда выключишь свет? Вроде всё на своих местах, ничто не сдвинуто и в то же время всё удивительным образом разом омертвело… В этом может почудиться даже что-то потустороннее… Поверьте, все эти дни я всё силилась уразуметь: что же он мне так сильно напоминает, и только сейчас, буквально сию минуту пришло – он так живо напомнил мне покинутое жильё… жильё, в котором чья-то злая воля отключила тепло и свет, разом задула все свечи… похоже, навсегда… Право, не знаю, вам мои вздорные ассоциации наверняка кажутся надуманными, не так ли?.. Немного того, да?"
Старик же закивал головой, решительным жестом вытянутой вперёд руки снимая какие-то свои сомнения: "Это был не он… так вот… Знаете, накануне отъезда мы проговорили всю ночь, уговаривал его хоть немного подождать с отъездом, подумать… Не могу, говорит, нет нам здесь места, так прямо и сказал… И что на это возразить, не знаю, мы ему не судьи…"
"Святая правда, – поддержала его женщина, – только очень уж мне нашу Майрик жалко, ей, судя по всему…" Но мальчик уже не слушал, всё остальное его уже не интересовало. Понял! Он всё понял, наконец! И как это ему самому не пришло в голову?! Надо же, дядя Георгий сам признался дедушке, что им здесь нет места. Ну конечно, как они вообще помещались в этой крошечной комнатке, непонятно. Летом ещё туда-сюда, дети спали на веранде, а настанут холода, что тогда? Взять соседние дворы, там разве лучше? А как начнёт теперь возвращаться много этих людей, где ж они, бедненькие, будут ютиться, ведь кругом такая теснота! А столько плохих, столько злых людей живут себе поживают, как ни в чём не бывало, никому не делая добра, никого не согревая, а жизнь от них становится только всё хуже и хуже. Это что же получается – все они, как и дядя Георгий, вынуждены будут вернутся обратно, туда? Ну, нет! Так не пойдёт! Это нечестно и несправедливо… но как сделать, чтобы… что придумать? Что? Что? Что?!
А придумывать надо как можно скорее, неужели этого не понимают взрослые? Если же понимают, – почему бездействуют? Только и умеют, что качать головами да сокрушаться. Это ведь так понятно: если будет много места, дядя Георгий передумает и возвратится навсегда. И другие не уедут обратно, как пришлось тёте Эмме и их бедным детям (у ребёнка сжалось сердечко и повлажнели глаза)… Эти люди, которых он столько ждал и будет ждать всё равно, будет ждать всю свою жизнь, что бы ни случилось, до самой смерти…
Только вот что придумать? Что?! Ответить на этот мучительный вопрос внятно он пока не мог, но уже чувствовал смутно, как неумолимо вызревало в нём будущее решение… ещё немного – и оно оформится в нём: священное как клятва и неумолимое как приговор.
…и тогда пришёл этот человек…
Он вошёл с чёрного хода и пересекал сейчас двор, как пустеющую сцену. Его не заметили поначалу: то ли и вправду не до него было вовсе в ту тягостную минуту, то ли сам он был прост и невзрачен… Устало присел на ступень невысокой дворовой лестницы, облокотившись на приступку, чуть не под самым окном злополучной квартиры.
Может, ещё и потому не обратили тотчас же на него внимания, что всё это проделывал он с таким обыденным, будто выверенным годами, автоматизмом, словно каждое лето ежедневно в этот вечерний час занимал он именно эту, давно полюбившуюся ему, широкую деревянную ступень, истончённую к середине, одну из четырёх. Или это было общей способностью людей, коим выпала непростая планида вечных передвижений в нескончаемых поисках чего-то (лучшей доли?), а может, бегства (но от чего?!)…
…человек отдыхал. Ему здесь должно бы показаться неприютно от этой зловещей тишины, этого недоброго электричества, скопившегося в убийственном переизбытке в застывшем воздухе… но он и не замечал проплывающих над самой головой тёмных сгустков неразорвавшейся, глухо клокочущей злобы… человек отдыхал…
…громко стукнула синяя облупившаяся дверь, и на пороге возникла Азиза, второй, средний, ребёнок кривого Аббаса… Трудно передать выражение её лица в этот жуткий миг: оно было страшно своей мертвенной желтизной и бросающейся в глаза сплошной белизной корней не покрашенных в срок нечёсаных волос, с уродливо перекошенными серыми губами. Ненавидящими глазами женщина ощупала грубо этажи, пока не остановилась замутнёнными, в розовую сеточку, желтоватыми шарами на угловом внутреннем балконе третьего этажа. Сильные кулаки, сжатые до онемения, воздела она в тускнеющий квадрат неба и прокляла…
…Боже, что это были за проклятия! О, если бы только ругань, уж лучше бы ругань: даже самая тяжёлая, оскорбительная, самая что ни на есть грязная. Только бы не эти чёрные, изощрённые в безумной своей, изуверской фантастичности, напоённые безудержной клокочущей ненавистью мрачные напутствия. И если б чьей-то злой волею совершилось даже одно из этих чудовищных пожеланий, то несчастливца, на чью голову были они сейчас низвергнуты, должно было разорвать на тысячи окровавленных – кричащих каждый о нестерпимой муке – кусочков… чтобы в таком виде предстать пред обезумевшей от страдания, онемевшей от ужаса женщиной, в страшный час родившей его… казалось, что ярость проклинающей никогда не иссякнет, словно само собою кормится её неистовство…
…но устала. Грузно ввалилась обратно, с шумом распахнула оконную раму и уселась на излюбленном своём месте, постепенно остывая, неспешно обводя взором раскрытые настежь окна притихшего дома, упиваясь произведённым впечатлением. Но даже ей, похоже, становилось уже не по себе от установившегося оторопелого безмолвия. Настоятельно требовалось эту гнетущую тишину разорвать.
Тогда-то и заметили, вначале Азиза, а следом и жильцы, медленно выходящие из оцепенения, этого странного мужчину, примостившегося на пыльной истёртой дворовой лестнице, у самого входа в гулкое жерло парадного. Сам он и не сидел сейчас вовсе, а чуть приподнялся на слабых полусогнутых коленях, да так и застыл в нелепой своей позе. Да и только ли поза его была таковой?! Нездешняя и уж совсем не летняя шапка высилась на его коротко стриженной и оттого казавшейся неестественно вытянутой голове. Жакет же смахивал на женский: не то фасоном, не то расцветкой.
Впрочем, было заметно, что он вообще не придаёт какого-либо значения несуразному своему одеянию. Неужели и эти тяжёлые, на массивной подошве, грубые ботинки с высоким туго зашнурованным верхом не казались ему сейчас сущей печкой и неужто не хотелось ему скинуть их тотчас же, дабы, пошевелив облегчённо затёкшими пальцами, ощутить блаженство, впустив в усталое сопревшее тело живительную прохладу остывающего дерева?.. Или не решается? Но почему? Неужели смущается? И это в его-то положении?!
…преобразившаяся Азиза уже хлопотала возле: сунула в немытые ладони пол-литровую стеклянную банку с супом и большую алюминиевую ложку ломоть хлеба положила тут же рядом, на перила.
И всё с приговорками, со словами разными. Мол, кушай на здоровье, мне не жалко: накормить голодного, напоить страждущего – это дело богоугодное. Это и Аллаху угодно, и Посланнику Его… кушай, кушай, брат, всё чистое, всё домашнее, не подумай, что объедки, всё вкусное… не из замороженного мяса, из свежего… и лепёшки домашние, с рук куплены, настоящий чурек, не то что из магазина… только кушай, кушай же… сколько хочешь, столько и кушай, еды в доме много… ещё захочешь – ещё подолью… мне не жалко, мне для людей никогда ничего не жалко, только кушай, кушай, не стесняйся, да кушай же!
…Даже если ты очень голоден, как пойдёт кусок в горло?!..Ещё звенит противно в ушах, ещё колотится сердце от недавних страшных раскатов, а тут ещё эта лестница, эта банка… Заметно было, что она жгла ему руку, но он всё же терпел, ухватив большим и указательным пальцами за самый край и широко растопырив остальные, но всё никак не мог зачерпнуть полной ложкой – чуть перегнёшь банку, проливается на брюки… Морщился от каждого стука ложки о стекло, казавшегося очень слышным сейчас… Бедняга взмок, густо краснел смущённо – так и не удалось даже разочек зачерпнуть полной ложкой, впору было расплакаться от стыда и досады…
Он ушёл.
Поспешно покинул этот двор, унося с собой банку неостывшего супа и позабыв впопыхах на перилах большой ломоть хорошо выпеченного хлеба… Но ещё некоторое время раздавался чуть слышно над притихшим домом дребезжащий звук, так напоминающий постукивание ложкой о стеклянную банку… Или это только казалось?
…когда, наконец, стемнело, на примятом драными острыми коленками, мрачно разукрашенном листе александрийской бумаги при свете карманного фонарика багровыми буквами возникло первое имя…
"…и тогда я уговорю маму, и мы принесём тебе кольцо, обручимся и станем…" – пунцовая, забившись в самый дальний полутёмный угол просторной комнаты, не умея совладать с бьющимся, рвущимся к горлу ликующим сердцем, девушка в который раз, не веря собственным глазам, перечитывала дорогие строки заветного письма, вложенного в простой армейский конверт. И какой хитрец, какой противный, какой милый, всегда ведь упрячет самые ласковые слова в самый конец! А вначале, как обычно, полушутливый тон (или всё ещё считает её ребёнком? Нет! Теперь уж точно нет!). А как хвастает! Очень взрослый, ничего не скажешь! Никак не придёт в себя от счастья, что служит в пограничных войсках.