Эпилог
Воды утекло не то чтобы много, но одни набойки отлетели, а новые ботинки куплены так и не были. Монашеская жизнь не удалась, хотя казалась Елизавете столь возможной…
"Какой он, однако, упитанный, но компактный", - размышляла Лиза о прилипшем к ней Юнисе. Они почивали на половинке дивана, навсегда утратившего свою двухместность, но не потерявшего упругость. "Сейчас из кухни донесется запах жареной докторской колбасы, из соседней комнаты - зуд электрической бритвы и прогноз погоды. Сейчас квартира, полная заведомых недругов, зашевелится, как огромный шестипалый Шива в танце, и для людей-муравьев начнется новый день - очередной стремительный шажок в бесславие. В пустоту. О, только не об этом. Пустота - великий общий знаменатель, он, быть может, всех помирит - плебеев и патрициев, как за любым окном - одно и то же небо. Небо тоже пустое, но со смыслом. Небо, оно же Бог…"
Они с Юнисом, разумеется, не спали, и Юнис уже не улыбался. Он наулыбался до этого. Он уже серьезно:
- А почему ты меня не боишься? Я, может быть, извращенец или заразный…
- Я боюсь "вообще". А бояться в частности - кишка тонка. Иногда просто лень бояться…
- Пожалуй, ты права. А то, представляешь, история: она так боялась венерических недугов, что ушла в монастырь. А там, неаккуратно оседлав чужой горшок, подхватила "гусарский насморк". И в одночасье умерла. Печальнейшая история. Называется "от судьбы не уйдешь".
Лиза тряслась в бессильном хохоте:
- Почему горшок? Разве в монастырях горшки? И почему - умерла? Кто ж умирает от этого…
- Это для вящей убедительности. Главное - выпуклость деталей. Ладно. К черту монастырь! Пора пить кофе. А для этого нужно пробраться на кухню и поставить чайник.
- Только не я! - выпалила Лиза, вздрыгнув всеми конечностями и чуть не сбросив Юниса с дивана. - Вчера, когда я мылась, какая-то дрянь под дверью изрыгала в мой адрес проклятья…
- Насколько я помню, ты не осталась в долгу…
- Да… но теперь, видишь ли, я боюсь ответа Чемберлена.
- Нельзя быть храброй только во хмелю. Что же, ты теперь вообще на кухню никогда не выйдешь? - с веселым ужасом вопрошал Юнис.
- Мы пойдем искать подарок Рите? - благоразумно перевела тему Елизавета.
- Мы будем наконец пить кофе?
Конечно, Юнис сам возился с чайником и достал из секретера с архаичными книгами изящную баночку с ароматной кофейной крупой. Потом придвинул к дивану шаткий круглый столик, журнальный, но без журналов, зато с миской шоколадных трюфелей. Все это называлось "кофе в постель", и так оно по сути и было.
- Не знаешь ты, Елизавета, суровых шведских обычаев… Там наутро после Рождества девочка подносит родителям кофе в венке с четырьмя свечами. Чуешь, какая эквилибристика? А ты даже без венка ленишься. Стыдно, матушка. Надо всегда помнить, что могло быть хуже, намного хуже, но аллах оказался милосерден… Быстро ты забыла, как вы с Ритой тогда глаза пучили, а все это и выеденного яйца не стоило. Понятно?!
- Понятно. Не волнуйся так. Дыши глубже. Ты идешь сегодня со мной?
- На день рождения? Иду. Куда деваться. Чего мы ей дарить-то придумали? Надеюсь, не саксофон?
- Нет. Знаешь, она теперь увлекается такими маленькими барабанчиками…
- Ах, маленькими барабанчиками… ЧÍдно!
Легкие крылышки
Флюре
Пять часов утра. Во сне опять перья поощипали. Сон перетекает в мечту остаться в постели на всю жизнь, состариться на цветастой вышитой подушке с чашечкой кофе в руках. Спать. Видеть сон о своей жизни - как с обманчивой ясностью снится ребенку, что он садится на горшок, заправляет постель, справляется сам со шнурками… и становится взрослым.
Работа настолько изводила, что поутру невозможно было вспомнить цвет собственной зубной щетки. А имя удивляло громоздкостью.
Александра. Так не зовут. Звали Шуша - друзья. На работе она была Сашей, Сашенькой, Сашкой, Шурой - фонетика всегда оставалась шипящей. Имя шуршало опавшими листьями, дни начинались с шороха, превращались в шум.
Но на "Печатном дворе" были свои законы. Смена начиналась в 7.15. Опоздание каралось четвертованием, начальница долго слюнявила пальцы, листая "черную книгу", искала нужную графу и ставила аккуратный крестик, чтобы потом вычесть из Шушиной зарплаты рубля три себе на пряники.
Шуша с тоской думала: уж лучше бы ее по-буддийски огрели палкой по голове, чем такая тянучка…
В корректорском цеху выживали только женщины. Единственный мужчина был дядя Боря, и тот повесился. От любви, от пьянки и от жизни такой.
В буфете пахло мыльными тряпками и ячменной бурдой из бочки. Но в перерыв все приятно, можно болтать без оглядки или задумываться.
Смена кончалась в полчетвертого, когда сна уже ни в одном глазу, можно сгрызть сухой припасенный коржик и выйти на улицу. В свет. В глазах еще пляшут осточертевшие строчки и корректурные знаки, но вкус свободы от этого еще слаще. После работы наступает бессюжетица жизни.
Ирка (лет сорока) сегодня была без обычной напарницы, прогульщицы Маши. Очередной "муж" надкусил Маше сосок, и теперь у бедняги мастит или что-то в этом духе. Иркины рассказы всегда леденили душу. Не верить духу не хватало, чем мрачнее сказочка, тем охотнее ее слушала публика на "Печатном", тем веселее… Шуша привыкла. Дома она пожалуется Эмме, а Эмма - врач, интеллигент-циник, насыпет в плов побольше перца и дикторским голосом скажет: "Глупая ты, Алька… будешь много знать - сама станешь, как твоя Ирка…"
Шуше - шестнадцать, семнадцать, восемнадцать, девятнадцать… лет, до двадцати цифры значения не имеют, зато разменянный третий десяток накидывает уже весомые годики-гирьки. До двадцати у Шуши - роман с младшим братом мужа старшей сестры Эммы Эдуардовны. Это прилично и почти по-бюргерски, по-сказочному. Семеро братьев взяли в жены семеро сестер… и пошла-поехала житуха… Но кривое зеркало исказило канон…
Началось все с Миши, точнее, с Эмминого замужества. Шуша с мамой старательно и терпеливо дожидались этого события. "Эммочке уже пора, ведь ей двадцать семь…" - говорила мама и объясняла все "поздним зажиганием". А у Шуши разыгрывалось воображение, и она представляла, как Эмма медленно горит на медленном огне. Шуша нисколько не расстраивалась из-за того, что Эмма задерживается и отстает от своих толстых одноклассниц в платьях фасона ночной рубашки… Они все остались в родной деревне под Бухарой и усердно плодились. Эмма же теперь была далекой и столичной. "Рано выходят замуж только глупые и некрасивые", - оптимизм, подхваченный Шушей неизвестно где.
Эмма - слишком старшая сестра. А Александра - слишком поздний ребенок. Одна родилась, другая уехала учиться. В столицу. Одна - мокрый комочек под названием "девочка", другая - уже не девочка. Виделись раз в год, летом. Эмма чересчур нервная и серьезная в те краткие моменты, когда не читает и не спит. Читала она удивительно беззаботно, сидя в шезлонге, раскачивая на носке заношенную туфлю на шпильке. Перед ней всегда стояла заветная вазочка, из которой Эмма поминутно, не глядя, брала персик и рассеянно высасывала из него соки, которые стекали между пальцев на локоть, а после на халат. Шуша донимала ее расспросами, Эмма огрызалась. Ей позволялось все, ее дожидались целый год, ее обожали и побаивались. Она не могла ошибиться и "неправильно" выйти замуж. Все тяготы бездомной Эмминой жизни - училище, общаги, загородный санаторий, где она подтирала попки анемичным детишкам, - как будто позади. Она наконец-то дала клятву Гиппократа, сбылась медицинская мечта идиота, Эмма поступила в санитарно-гигиенический, и на первом же курсе ее выбрали старостой, потому что она лучше всех умела притвориться общественно полезной и как самую старшую из присутствующих дам-с. Как староста, Эмма навестила в больнице некоего студента М. с вырезанным аппендиксом. Студент М. влюбился в резкий профиль своей старосты и… так они сидели, смущенные, чертя пыльные вензеля по больничной тумбочке.
Сидели-сидели и решили пожениться. Мишина семья по этому поводу благосклонно молчала. Весной все можно. Маму звали Луизой, она никак не предполагала, что сын и впрямь женится. Папа Лева тоже не думал и страдал отдышкой. У них на двоих билось одно коренастое еврейское сердце.
Они очухались уже после студенческой попойки в общаге, на которую их не пригласили. Позже для них была устроена показательная свадьба, где Эмма почти все время молчала, а Миша неестественно много говорил о массаже. Его прерывали дурацкими тостами и неловкими паузами.
Эмме с Мишей досталась комната Луизкиной матери в восьмикомнатной коммуналке в сердцевине города. В доме, охраняемом государством как памятник архитектуры.
Внутри памятника архитектуры борьба за выживание велась не на шутку.
Шуша написала Мише три письма. Главное - знать имя адресата, остальное приложится. Миша даже ответил. Она писала, что тоже, как и "они", хочет беленький халатик. Он писал, особо не заботясь о последствиях, что, мол, приезжай. Эйфория не имела конца. Лихорадочные сборы перетекали в скрытую кровосмесительную влюбленность. Шуша уже и сама не знала, зачем она едет - ради невиданного Миши, ради вожделенного медучилища или ради остроугольного города, который ей нисколько не запомнился со времен сумбурных экскурсионных каникул, разве что пятью видами мороженого, склеивавшего губы.