Но это неправда. Он по-настоящему добрый и по-настоящему делает свое дело. Если говорить по чести, я бы просто пропала без него. Это он бегал из чума в чум (перед второй читкой) и разослал во все стороны ребят, чтобы собрать читателей. Поэтому-то они и съезжались со всех сторон на оленях и были все в рабочей одежде. Никто из них и не думал прийти в красный чум. Если бы не Чонак, все бы начисто сорвалось. (Он хотел скрыть это от меня, но я дозналась. Мне рассказала Анчима).
…Я человек без совести, Николай Николаевич! До чего длинное написала письмо… Но я не могла молчать, так много всего было на душе. Особенно после вчерашнего вечера. После сафьяновского радио.
А больше я уже так длинно, честное слово, писать не буду.
Один мой знакомый доктор говорит, что это признак отсталости - писать длинные письма. Может быть… Но если я никогда никому ничего не доверю, так как же те, кого я уважаю, узнают, что мне их недостает?
А бабушка моя всегда говорит, что молчание - золото. И однако же я больше люблю серебро. Я бы хотела найти серебро, а не золото в этих богатых горах.
Дорогой Николай Николаевич! Не сердитесь, но я самовольно взяла себе право, несмотря на разницу лет, считать Вас своим другом. Ведь это Вы открыли мне Омара Хайяма, Герцена, Маяковского… От Вас я получила этот подарок, как оленеводы - радио от Монгульби.
Скоро мы опять поедем через тайгу. Я уже вижу, как мы садимся на лошадей. Самое трудное место - это первый перевал, но Чонак и Сафьянов говорят, что обратно мне будет полегче, что я уже не буду ползти по земле и падать с коня.
Каждый раз, когда я откуда-нибудь уезжаю, мне грустно, потому что я оставляю позади привязанность к новым людям. Нет, еще хуже. Я ее увожу с собой.
На этот раз я увезу с собой память об оленеводческой бригаде и это письмо к Вам. Чтобы опустить его в почтовый ящик, я должна везти его в кармане или за пазухой четыреста километров через тайгу, а потом от колхоза "Седьмое ноября" - восемь километров до телеграфа и почты. (Почта находится в Тора-хеме. А в колхозе "Седьмое ноября" - только ее отделение, почтовый ящик.)
Вокруг меня стоят ребята и смотрят, как я быстро вожу самопишущим пером. Они, наверно, думают, что я затеваю что-то новое, библиотечное.
Три часа дня. Даже рука болит, до чего расписалась!
Ответьте мне, пожалуйста, и помните меня. Мне это очень нужно.
Ваша глубоко Вас уважающая ученица и друг (если можно?)
Валерия Соколова
Часть четвертая
1
Нет, этого не может быть! Не может быть, чтобы дорога наконец окончилась. Не может быть, чтобы перед ними в самом деле был колхоз. Он шутит.
Но Сафьянов не шутил, ему было не до шуток. Он знал, что они опоздали на целых четыре дня, и все эти дни идут телеграфные переговоры насчет самолета: "Что случилось? Выручать?.."
Из-под его набухших, багровых от усталости и солнца век смотрели на Леру прищуренные глаза-буравчики. Старику хотелось пить, обтереть лоб, выпрямить спину. Ему хотелось поскорее отрапортовать, что они уже вернулись и все в порядке. Он сердился. Сердился на свою немощность, старость, на Лерину бестолковость, на тяжесть дороги, пыль, солнце… Ну и белое же оно!.. Жжет. Глянешь вправо - поля, как будто чуть-чуть дрожащие от раскаленного воздуха, - глазам больно; посмотришь влево - ослепит огромная голая, желто-белая равнина…
Под ногами у лошади глинистая, прокаленная насквозь почва. Верхний слой почвы превратился в пыль. Пыль белая. Короткие травинки пожелтели, пожухли. Ни охнуть, ни вздохнуть. Настоящее пекло! Солнце белое, земля белая, и небо белое. Ну и жара!
- Авксентий Христофорович, неужели же мы и вправду приехали?
- Э-эх! - покосившись в сторону Леры, с досадой сказал Сафьянов. - Опоздали-то как! Четверо суток людей зря тревожили… А вы: "приехали, приехали!" Всё глупости на уме.
- Но ведь вы только что сами сказали, что это уже колхоз, Авксентий Христофорович! Вот речка Ий!
- Ага! Речка Ий… Она самая… Только ехать еще, голубка моя, далече.
Может, это и так… Ведь здесь все далеко, кроме своей руки. Здесь все неохватимо глазом, а значит - далеко.
Но вот поля. Знакомые, огороженные забором. Те самые, где, кажется, можно пересчитать все колосья, такие маленькие эти поля. Словно сад в большом городе.
На земле, на краю поля, сидит человек. Он задумчиво смотрит вперед. В руке у него ромашка.
Выполняя местный обычай, Сафьянов осаживает коня, останавливается.
- Здравствуй, отэс… Куда путь дэржышь? - рассеянно глядя вперед и как бы нехотя, говорит по-русски человек.
Сафьянов пространно отвечает ему по-тувински.
- И тут поля появились, однако! - учтиво дослушав его, вздохнув и сделав широкое движение рукой, мечтательно говорит человек. - Десять лет, однако, отэс, я не бывал в Тодже. - И он отщипывает губами листок ромашки.
Сафьянов усмехается в усы. Он кивает в сторону колхоза и бормочет что-то себе под нос.
Человек быстро-быстро отвечает ему по-тувински. Он говорит с Сафьяновым, развалясь в траве, опершись локтем о землю, украдкой, с плохо сдерживаемым любопытством поглядывая на Леру.
Она не вмешивается в их разговор. Не перебивает их, не вслушивается… Ее конь Гнус, остановившись на краю луга, устало щиплет траву.
Пощипав траву, он поворачивается и становится задом к собеседникам. Наклонив шею, он продолжает жевать, печально и медленно. Щиплет, жует и машет хвостом, отгоняя мух.
- Валерия Александровна, а Валерия Александровна, - строго говорит Сафьянов, - мы вас все же попросим лицом к деревне.
Лера устало дергает поводья - и конь повертывается. Человек, сидящий в траве, смеется. У него смеющиеся глаза, смуглое немолодое лицо и волосы, стриженные скобкой. На губе у него листок ромашки. Умные темные глаза с веселым любопытством глядят на Леру снизу вверх.
- Новости тут, Валерия Александровна, - деловито и даже строго говорит Сафьянов. - Театр приехал.
- Какой театр? - удивляется Лера.
- Как это - какой? Кызылский. А вот этот самый товарищ, к которому вы задом оборотились, ихний руководитель будет. Сам, говорит, пьесы сочиняет, сам и на сцену становит.
- Очень приятно, - говорит Лере драматург и встает с травы.
- Методист Соколова, - скороговоркой говорит Лера.
А лошадь щиплет и щиплет траву. При этом она так и норовит опять повернуться задом к деревне.
- Э-эх! - вздыхает Сафьянов. - Сколько вас ни учи, Валерия Александровна, все толку нету.
- Ничего, красавица моя, - щурясь и смеясь глазами, говорит тувинский драматург. - Вы герой, герой, и больше ничего. Мне сейчас рассказал старик… Героическая женщина. Да!
Лера смотрит на свои руки. Они грязные, исцарапанные. Лицо у нее, наверно, багрово-медное от таежного загара (такое же, как у Сафьянова). И нос небось облупился. Платье изодрано, губы потрескались. В сапогах хлюпает вода. Одним словом, "дикая женщина", как недавно назвал ее Сафьянов. Но нет… Смеются чужие, поднявшиеся к ней глаза, и смеется рот, и листок ромашки, налипший на губе тувинского драматурга; смеются даже его волосы скобкой, похожие на волосы женщины, - но глубоко серьезны его слова, обращенные к ней.
- Прошу! - И он с поклоном подает ей ромашку.
- Спасибо.
- Нет уж, Валерия Александровна!.. Если ехать, так ехать, а если тары растабаривать, так тары растабаривать.
Лера нехотя дергает поводья. Рысью, ленивым шагом бежит вперед Гнус.
"Еще немножко, Гнус, дорогой! Ну, еще немножко, и я дам тебе овса. Я выпрошу овса у Монгульби. Я непременно выпрошу у него овса!"
- Нажмемте, нажмемте, Валерия Александровна.
Гнус прихрамывает. Угрюмо плетется за ним Джульбарс, припадая на левую лапу.
Откуда-то потянуло свежим ветерком. Белое солнце покраснело и стало клониться к западу.
Человек с волосами, стриженными в скобку, остался далеко позади. Он словно нырнул в полосу багрового заката.
Оборачиваясь, Лера видит уголком глаза светлое пятно его рубахи. Но вот уже и рубахи не стало видно. Впереди - колхоз… Первые чумы вырезываются в синеве неба, в густой, тяжелой синеве, которая становится все гуще оттого, что солнце спускается все ниже. Плывут в глаза ряды домов. Их много. Их больше, чем было шестнадцать дней тому назад. Три дома еще стоят без крыш. Издали улицы кажутся очень длинными и прямыми. Лера слышит частые и дробные удары молотков. Орет вдалеке петух. Пахнет дымом, печеным хлебом…
Вот электрический столб, второй, третий. Вот мост. Вот здание электростанции.
Речка Ий тихо бежит по одну сторону моста, бледно-желтая, как слабо заваренный чай, и вдруг - бух! - рушится вниз бурным потоком, пенистым, сплошным, ярко-белым.
…Ты возвращался домой с песней,
Я открывала тебе с благословением.
Что это?.. Послышалось?
Да нет, не послышалось.
К реке с ведрами шла вовсе не та старая хакаска, которая провожала их две недели тому назад, а девочка-тувинка. Поступь была совсем другая, по-иному позвякивали ведра, но песня была та же.
- Валерия Александровна! Виду побольше, побольше форсу! Да киньте вы цветик, на самом-то деле. Что вы, дитя малое, цветика не видали?! А поводья в левую руку… Вот так. Уж поднатужились бы напоследок, право, Валерия Александровна.