Острые, длинные, лиловые растут на поляне цветки. А другие желтеют. И все вместе сливается в пестрядь, в цветную мозаику, в одуряющее, кружащее голову человека и лошади богатство трав, трав, трав… Ух, и плотные же, ух, и удались же на славу! Скосить бы, запасти бы на зиму корма. А как доставишь до человечьего жилья?.. Далеко…
И растет трава сама по себе и сама для себя. Растет и как будто бормочет:
- И никто, никто не знал про меня, и никто мне не радовался, и я безмолвно делала свое дело - зеленела, желтела, рождалась и вяла и хоронилась под снегом, чтобы снова глянуть из проталин весной. Здравствуй, весна! Мы дети твои, мелкие, хрупкие стебельки, первая весенняя травка.
- Ну что ж, расти, расти!..
- И буду! А как же иначе! Вот выбьюсь из земли, зазеленею, нальюсь соком, пойду в лист, в стебель, в цвет… Ветер положит - подымусь. Копыто затопчет - встану. Опьяню всадника и коня пряным духом земли, дождя, солнца.
Мягко ступает лошадь. Ровна ее рысь. А трава ей то по колено, то по грудь, то по самую шею. Хлещут коня по бокам длинные стебли, сгоняя мух, сгоняя гнуса.
И откуда только он взялся? Чтоб ему пропасть и околеть!
Сгинь!
- Не сгину. Я мелкая серая мошка. Целое облако мошкары. Я облеплю глаза твоей лошади и твои глаза облеплю, и затылок, и щеки - хоть плачь, не поможет. Голос у меня тонкий, сама я маленькая. Но я неугомонно буду виться над тобой. Я мошкара, мошкара - лесной гнус.
- А я муха, буду пить кровь из твоей бедной лошади. Ка-ак вопьюсь! Проколю шкуру и нальюсь докрасна горячей кровью. Брось, не отгоняй меня! Не размахивай руками и ветками. Я свое дело знаю - кружилась и буду кружиться! Мое - безлюдье! Мое - безмолвие! Моя - тайга!
А вот горой оборачивается тайга - горой, поросшей соснами и кедрачом. Тут тих шаг лошади. Как бережно, как трудолюбиво, с каким тупым отчаянием, напрягая под шкурой жилы, тащит она свою живую кладь - человека!
Тих ее шаг. А все напряжено - и шея и спина. В гору. В гору!..
Каменная узкая тропка огибает скалистый отвес.
Внизу - обрыв и река. Плещутся, бьются кипучие воды, но лучше туда и не глядеть.
По самому краю обрыва шагают осторожно лошади. Шагают лошади, и, высунув язык, бежит собака.
И вот кончилась каменная тропа. Снова деревья, деревья, куда ни глянешь…
В багряном свете уже обогнувшего небо солнца вдруг выступает, будто озаренный костром, город не город - брошенный и заглохший стан. Здесь останавливались когда-то тувинцы, в то время когда еще были кочевниками.
Словно бегут навстречу всаднику десятки покинутых чумов, скелеты их, обтянутые берестой, вытоптанная и опять ожившая трава. Черные следы костров…
А ведь тут жили люди, ходили, говорили, смеялись.
И тайга помнит - здесь был человек. Она словно бережет проложенную им дорожку, обугленный ствол большого дерева, черепки разбитого глиняного кувшина.
И дальше кони. Опять упрямое постукивание копыт, и уже осталось далеко позади покинутое кочевое царство.
Лес, люди, лошади. Последней бежит собака. Остановится, внюхается в землю, удивится, и ну - догонять коней. А лапы-то, лапы! Все избиты, исколоты. Хромает, а бежит. И вдруг застынет собачий взгляд: собака смотрит на вершину дерева.
Что там?
А так. Бурундук.
Жил-был бурундук. В тайге жил - острые когти, полосатая шубка. По стволам лазил. А морда ничего себе, шустрая.
"Хьюисть… хьюисть…"
Это Самбу положил в рот какую-то травинку и свищет по-козлячьи.
Не верь, козлиха! Не дитячий этот жалобный крик: свистит охотник, обманывает тебя.
Вот мелькнули за деревом твои пегие ноги.
Выстрел.
Нет. Мимо.
На робких, разъезжающихся ногах бежит козленок за мамой-козлихой. Робок взгляд его детских глаз, а как быстры ноги!
Но разве возможно разглядеть походя жизнь лесного зверя?
Ревут медведи там, далеко. Дерутся. Не поделили чего-то. Может, муравьиной кучи, меда диких пчел или этого смолистого сока, что слезой сочится из стволов?
Сладок и душист древесный сок. Но человеку некогда ждать, пока он медленно - капля за каплей - натечет в подставленный корец. Горло у человека пересохло. Ему бы водицы да побольше - полный котелок.
Ну вот она - вода: ручьи, реки и речки, водопады, лужи и влага подземных вод, которая угадывается сквозь почву. Бегут, бегут воды и поют свою песнь - немолчно и свободно.
Вода, вода…
Осторожнее. Как бы не оступиться! Лесные речки лукавы. Вода в них темная от ила, от перегнившего в воде бурелома. Со дна торчат коряги.
"Вези, вези, треклятая!"
Но, забывая о тяжести, забыв о кнуте и власти всадника, лошадь нагибает тяжелую голову к прохладе воды и пьет, пьет, раскорячив ноги. В воде кружатся травинки, иголки хвои.
"Но-но, растреклятая!"
И глубоко, нежно вздохнув, сказав свое непонятное лошадиное слово: "иги", шагает лошадь на скользкий камень. Вот на другой шагнула, на третий - и провалилась по грудь. Мокнет в воде лошадиное брюхо, льются холодные струйки всаднику в сапоги.
Под лошадиными копытами - густой, жирный ил. Тяжко шагать лошади. Скользко, топко. Но вот рывок, еще рывок - и, поводя боками, она вытягивает всадника на берег.
И снова чаща.
Над лесом, над тихой жизнью леса, понемногу сгущается вечерняя мгла.
Где бы найти пристанище, водопой и корм - хороший корм для лошадей?
А Самбу знает! Он знает все. В Москве, может быть, и заблудился бы, а в тайге - нет.
Вот поляна, а рядом ручей.
Привал! Привал!
Прежде - развести огонь. А потом расседлать коней.
Опрокидывается над землей сумрак - отдых для коня и человека.
Горит костер. На косо воткнутых в землю деревянных штангах сушатся портянки. На крепких сучках жарится шашлык. Шашлык изжарится, а сучок, на который нанизано сырое мясо, ни за что не сгорит. Брызжет в огонь жир, пылает голубым пламенем, а сучок не горит. Так захотел тувинец.
- Ешь, товарищ. Давай ешь! Все ешь!
- Как так?
- Все. Все…
И движение руки, прижатой к сердцу, поклон и сияющая, добрейшая улыбка.
- Ешь хоть целого козла. Здесь все твое. Ты гость.
Булькает чай - закипает в закоптелом котелке. Дым костра летит ввысь, в безветрие.
И - чудо! Пропав тут, он возникает неподалеку - в конце поляны. Там долго будет стоять эта дымовая завеса, упираясь в землю и заслоняя деревья. Не рядом с костром, а дальше… Совсем далеко. Стоит и даже не колеблется. Это похоже на отзвук, на эхо, на память о проделанной дороге. Ты помнишь тайгу, и тайга помнит тебя.
Проехал ты - и обломал ветку. Проехал ты - и шаг твоей лошади примял траву. Проехал ты - и долго, долго будет жить, дрожа и замирая, звук твоего человечьего голоса.
Я слышу - и откликаюсь на этот звук.
Я вижу - и отражаю свет твоего костра.
Я - тайга. И я заранее готова отдаться тебе, хозяин, человек.
- Ну, что же, печь будем или варить, что ли? - спрашивает Сафьянов.
- Печь, печь, - отвечает Чонак.
Сафьянов и Самбу бережно укладывают картошку на тлеющие угли.
Долго она печется, черт бы ее задрал! Притихнув, все смотрят в огонь.
Неподалеку от людей стоят на поляне лошади. Они окутаны завесой дыма. Дым спасает их от таежного гнуса - назойливой мелкой мошкары.
Но вот и гнус устал. Устал гнус - спать полег, А куда? Кто ж его знает. Может быть, на листву, а может, в траву, только утих, угомонился, замолк. Не то чтобы пожалел - разве у гнуса есть жалость? - а так, дал передышку до следующего утра.
Теперь лошади могут тихо и задумчиво шагать меж деревьев, склонив шеи, щипать неторопливо траву. А вздумается - так и клевер и ромашку.
Шагает лошадь. Медленно шагает во тьме, шевелит мягкими губами… И люди слышат, что вблизи - жизнь. Добрая жизнь. Дышит домашнее животное, полезное животное - лошадь.
Самих лошадей уже не видно. Но угадываются их очертания - большие головы, склоненные к земле, темные, темнее ночного неба.
Все спит. Спит лесной зверь. Спит в гнезде птица. Спит дерево - лиственница, береза и кедр. Не шелохнутся, не дрогнут веткой. Тихий ночной час - сон зверя и птицы, сон ветра и света.
Над величавой спящей землей загорается в небе первая звезда. Зажглась и тихонько плывет по кругу, как было вчера и позавчера, как будет завтра и послезавтра.
Сафьянов достал из мешка белую тряпицу с солью, развязал узелок…
Люди совсем неподвижны. Устали. Умаялись. Каждый, должно быть, вспоминает о чем-то своем.
Рядом с Лерой сидит мальчик Тэрэк - ученик Чонака. Ему четырнадцать лет. Он пятиклассник. У Тэрэки лицо, как яблоко, круглое, крепкое, обтянутое нежной смугло-розовой кожей, - так и хочется его погладить по щеке! Дугами подняты над блестящими глазами круглые брови. Он одет, как Чонак и Лера, в теплую стеганку.
Задумался Тэрэк, брови подняты, а лицо безмятежно-счастливое. Как свет и тень играют на этом лице, борясь друг с другом, детство и отрочество. И ясны черные глаза. А там, в глубине глаз, застыла улыбка, притаилась, спряталась… Хорошо в тайге. Хорошо рядом с учителем (когда не надо готовить уроки).
…Может быть, он вспоминает Артек?.. В прошлом году, летом, он вместе с другими ребятами - отличниками учебы - ездил в Артек.
В Артек везет железная дорога… А море?.. А Москва? Каждая улица такая длинная, как весь колхоз "Седьмое ноября"! А людей-то сколько! А в театре танцуют маленькие человечки - куклы.
Раньше когда-то он думал, что Москва - область, что она, как Тува, разделена на районы - северный, южный, восточный и западный.