Виктор Свен - Моль стр 14.

Шрифт
Фон

Но время шло, и Кулибина всё больше и больше тянуло к Решкову, как, видимо, невольно поворачивается глаз человека к чьей-то отвратительно гниющей язве. Что это: пустое любопытство или острое желание разгадать, что чувствует, что думает тот, зачем-то и куда-то двигающийся с гнойником, от которого избавления нет?

А Решков, спасаясь от самого себя, всё чаще и чаще прибегал к наркотикам. Кулибин, наконец, не выдержал, и в один из вечеров посоветовал ему обратиться к врачу или, хотя бы, отдохнуть.

Решков ответил отказом. Затем, словно вспомнив что-то, нервно сказал:

- Это, Владимир Борисович, не для меня. Я уже не могу перестать себя мучить. Я, понимаете, не человек. Что-то противное в себе обнаруживаю. До безнадежности противное. А ваш совет… советуете вы потому, что не догадываетесь о главном. А такой, кто догадывался, был. Когда я согласился с ним, и спросил: "Как быть?" он сразу и толково ответил: "А ты взял бы да и повесился на собственных подтяжках". Совет был трезвый, благоразумный и, заметьте, равнодушный. А вы…

- Я не могу быть таким благоразумным, не хочу, понимаете: не хочу! - схватив руку Решкова, воскликнул Кулибин. - Вы же человек! Об этом не забывайте, Леонид Николаевич. Подумайте об этом. Почему прибегать к подтяжкам? Есть другие пути.

- Об этом я тоже размышлял, Владимир Борисович. В один из тех случаев, когда (об этом я вам рассказывал) испуг перед самим собою заставлял меня опускаться на четвереньки и по-звериному вскидывать голову к черному потолку. Нет, я не выл от тоски. Для того, чтобы выть - надо быть хоть немножко человеком. А разве я "хоть немножко"? Бывало, Владимир Борисович, и такое. Я брал карту Европы и выбирал место, куда я могу унести самого себя. Ну, вот туда, в эти горы. Или туда, к тем фиордам. И я убеждался, что передо мною - ничего нет. Это для других - моря и долины, сложные и интересные пути-дороги, реки и города. А для меня - только какой-то унылый угол, куда я однажды забьюсь, чтобы…

- Почему вы всё это говорите, Леонид Николаевич?

- Почему, почему. Разве я знаю, - склонив голову, шептал Решков. - Хотя, может быть и знаю. Вернее - знаю. Чтобы мне говорить по-другому, надо было бы воскресить очень многих… начав с Мовицкого… о котором вы обязаны вспомнить в своей, еще не написанной книге. Без Мовицкого - вы меня не поймете. Ничего не поймете. Кстати, я эту вашу, еще не написанную книгу, всегда читаю. Ее нет, я ее, возможно, никогда не увижу, но я ее всегда ношу в своей душе, вынимаю, когда нужно, разглаживаю ее страницы и, закрыв глаза, читаю. Мне дорога эта книга. Она заставляет меня жить своими главами, и хоть я понимаю, что их нет, ничего нет, даже отдельных строчек нет, я всеми силами держусь за эту вашу еще не написанную книгу. В ней - мои мысли о самом себе, и обо всех других. Или наброски мыслей. Эти наброски я сам, по своей воле, могу переделывать, подкрашивать, улучшать и ухудшать, и когда они становятся приемлемыми мне - вот тогда-то я вижу безвыходность и стремительно летящий на меня конец.

Дрожа, сгорбившийся и жалко беспомощный, он продолжал говорить, но как будто только для того, чтобы еще больше растравить какую-то старую не заживающую рану. Ковыряясь в ней, он наваливал на себя самые неправдоподобные грехи, упивался своими признаниями, иногда - в паузах - тяжело и дико подхохатывая.

Потом, и как-то вдруг, словно уже не понимая, что делать дальше, он опустил голову на колени Кулибина и притих.

Подождав немного, Кулибин склонился и увидел, что Решков спит, но очень странно: с полузакрытыми глазами и ушедшими в подлобье зрачками.

Зрачки казались мертвыми. Когда же они дернулись и с жуткой медлительностью передвинулись слева направо, Кулибину стало не по себе, и он с материнской нежностью прикоснулся ко лбу Решкова. Тот как будто только и ждал этого, чтобы бессвязно зашептать о Суходолове, о Воскресенском и о какой-то таинственной "точке".

Это - пояснит Автор - Решков в полубреду восстанавливал беседу со своим помощником, тот злобный разговор, которым подталкивался Семен Семенович Суходолов к медленной гибели, начавшейся с того, что можно определить словами -

Дело профессора Воскресенского и преступление Суходолова

Автор рискует высказать предположение, что только после бесед, происходивших с Решковым, Суходолов на всё, окружающее его, взглянул как-то со стороны, почувствовал себя очень одиноким и, главное, человеком, вся жизнь которого оказалась ошибкой.

В таком настроении он и отдал приказ еще раз доставить к нему арестованного, судьба которого уже была решена, и оставалось лишь поставить "точку".

- Так говоришь, ты - профессор богословия? - обратился Суходолов к сидевшему перед ним заключенному.

Тот ничего не ответил. В этом молчании, в общем, ничего странного не было. Наоборот, в чека ценили следователя, умеющего первым вопросом привести допрашиваемого в смущение и растерянность.

Но этот профессор не просто молчал. Он смотрел в глаза Суходолова.

Если бы нечто подобное случилось две-три недели назад, Суходолов нашел бы способ положить конец любопытству врага. Он и сейчас вспомнил все эти способы, но пустить один из них в ход не мог, хотя и улыбнулся той улыбкой, которая приводила в ужас допрашиваемых. На этот раз улыбка не удалась, и Суходолов повторил свой вопрос:

- Значит: профессор богословия? - и добавил: - А как это понимать? Славишь Бога?

И вдруг, словно поскользнувшись на льду, Суходолов раскинул руки и, склонившись над великолепным письменным столом, крикнул:

- Вот что! Пора кончать. Дополнять тебе нечего. Ты уже всё подписал. И тройка тебе уже тоже подписала. Так что вернешься в подвал, а там, завтра или послезавтра, на рассвете, возьмут тебя, выведут куда надо… И шлепнут! И тебя и твое богословие. Понятно?

В чека всё разрешалось и всё допускалось. Говорить о том, что приговор уже подписан "тройкой" - не имел права даже Суходолов. Но он уже не мог остановиться. Он дальше и дальше что-то разъяснял сидящему перед ним профессору богословия, сказал, наконец, и о том, что тот осужден, что участь его решена и что спасения нет.

Чем больше говорил об этом Суходолов, тем настойчивее и настойчивее мучила его самого мысль, что жертвы - никому не нужны и, что главное, ложатся они на его совесть, на плечи Суходолова.

Вот и профессор этот. Он молчит, и спокойно смотрит, и вроде бы соглашается с тем, что выкладывает ему Суходолов, не возражает, и не просит милости.

- А фамилия у вас интересная: Воскресенский! - сказал Суходолов, почему-то переходя на "вы". - Духовно-божественная и вообще пасхальная: Вос-кре-сен-ский…

- Да, - подтвердил профессор.

- Только вы зря думаете, что она оправдается, - теперь уже как будто про себя прошептал Суходолов.

Суходолову хотелось еще что-то добавить, разъяснить, что приговор будет приведен в исполнение и, значит, "точка". Но вместо всего этого он вдруг придвинул к себе дело профессора, перелистал его, дошел до последней страницы и задумался.

Так, задумавшись, он и взглянул на сидящего у стола старика, и почему-то представил его себе уже трупом среди трупов, ночью бросаемых в кузов грузовика.

Картина, в общем, вырисовывалась совсем обычная и до того примелькавшаяся, что Суходолову захотелось зевнуть. Он и в самом деле поднес было руку ко рту, но вдруг остановился, потрясенный мыслью, что только сейчас и впервой по-настоящему разглядел труп среди трупов на полу залитого кровью подвала.

Опустив руку, Суходолов посмотрел на старика, в глазах которого не было и признака страха.

"А ведь он скоро упадет, - подумал Суходолов, - и кровь его, а может быть и мозги, присохнут к стенкам узкой камеры, оборудованной для расстрелов".

Никогда раньше такие мысли не тревожили Суходолова. И теперь, словно спасаясь от них, он придвинул к себе "дело", и еще раз, и очень внимательно, перечитал последнюю страницу, внизу которой был приговор.

Эту последнюю страницу "дела", в общем-то, пустякового, и приговор, составленный Суходоловым, вчера уже подписали два члена тройки, даже не читая "дела". Третья подпись будет его - Суходолова.

Подумав об этом, он подошел к старику со стороны спины и взглянул на затылок, прикрытый седыми волосами.

Потом Суходолов вернулся на свое место, вызвал конвоира и велел увести старика в камеру.

Когда за конвоиром захлопнулась дверь, Суходолов не решил даже, а просто согласился с мелькнувшей мыслью о том, что труп старика не бросят в обитый оцинкованной жестью кузов грузового автомобиля.

Через некоторое время вновь появился конвоир и доложил, что арестованный доставлен в камеру.

- Иди в караулку… Надо будет - позову.

Конвоир ушел. Суходолов прищуренными глазами минуту или две смотрел в темное окно, потом взял "дело" профессора богословия Воскресенского и на приговоре, в остававшемся пустом пространстве между последними строчками и подписями тройки, добавил фразу о том, что обвиняемый не является социально-опасным элементом, почему высшая мера наказания заменяется заключением в концентрационном лагере "до окончания гражданской войны".

Поставив свою, третью, подпись, Суходолов даже не задумался над тем, что совершил преступление.

Произошло всё как-то механически, случайно, хотя Автор склонен считать, что в действительность ворвалось сложное, грандиозное событие, вполне отвечающее минуте, когда Суходолову захотелось освободиться от идеи, заменив ее самой простой человечностью. А почему не допустить, что в Суходолове вспыхнуло желание хоть раз да сотворить добро наперекор идее или, что тоже может быть, сохранить единственный экземпляр из числа тех, кому предназначено поголовное истребление?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора