Открывается дверь, кто-то входит в комнату. Она не видит кто. Трет пол, боится поднять голову, боится ошибиться. Вошедший гость молчит. Муся делает несколько шагов с тряпкой и утыкается в офицерские сапоги. Они начищены до блеска. Муся видит в них свое отражение. У кого еще могут быть такие блестящие сапоги? Неужели правда? Кончилось все? Или началось? Неужели? Медленно, очень медленно, чтобы не вспугнуть реальность, Муся разгибается и… видит Славика.
Несколько секунд они смотрят друг на друга. Он думает, что она стала еще красивее – невероятно, невозможно красивой! Один шанс из миллиона, что у нее никого нет, что дождалась. Но этот крохотный шанс – больше всех шансов на свете. Больше солнца и луны. Вот такой парадокс получается. Получается, выходит. Он точно знает это.
А Муся думает, что другой человек перед ней стоит – не мальчишка Славик, звезда школы и главный хулиган района, а другой – совсем другой, взрослый, много поживший и многое повидавший мужчина. Вот и прядь седая в волосах, и еще одна, и еще… Она смотрит в глаза незнакомому мужчине и видит там четыре года страха, крови, подлости и героизма. Видит драпающих от танков солдатиков Красной армии, расстрелянных мужчиной под Сталинградом, и ленинградскую мадонну с вырезанным из ноги куском мяса, и депортируемых чеченцев, и немецкого мальчика, заколотого штыком в горло. Она все видит, и увиденное ужасает ее. Но под этим всем она все-таки отыскивает своего Славика. Он там есть, под этим всем, такой же, как раньше. И он ее любит. Поэтому и выжил.
– Опять в сапогах… – растерянно говорит Муся.
– Только не тряпкой и только не форму, – улыбаясь, отвечает незнакомый мужчина. И любимый, прежний Славик окончательно проступает в нем.
Муся падает к нему на грудь и не плачет, а орет бессвязно какие-то слова. Как будто выкричать хочет эти проклятые четыре года, выкинуть их из себя. Забыть. А потом они целуются и падают на мокрый, только что вымытый пол. И все у них там, на полу, происходит. В первый раз. И у нее, и у него…
Бизнесмен на пенсии
Я открываю глаза. Точнее, еще не открываю, но уже слышу противный Анькин писк.
– …Ты, охреневшее, раздутое ничтожество, унижаешь людей, телефоны ломаешь, орешь и считаешь себя пупом земли! Совсем на деньгах свихнулся. А я даже хочу, чтобы тебя посадили. Может, в тюрьме что-нибудь поймешь. Хотя вряд ли… Толстокожий ты баран, еще паханом там, гляди, станешь. Это у тебя получится, все данные есть. Но дышать мне без тебя легче будет. Душно мне с тобой, слышишь? Душно…
Я слышу. Контраст между ее злобным писком и воспоминаниями о Мусе и Славике – катастрофический. Она тюрьмы мне желает… А ведь когда бабушка была беременной моей мамой, через год после войны деда посадили. И Муся ждала его с маленьким ребенком на руках, одна в неласковом сталинском мире, жена врага народа… Что она пережила – представить страшно. Что он пережил… Но Муся его дождалась: сначала с войны, потом из лагеря. Она простила ему всё: и убийства хороших людей на войне, и замороженность его долгую, когда он из тюрьмы вернулся. Потому что любила. А эта…
Хорошо. Она добилась своего: не только ей душно, но и мне. Ни секунды не останусь в этом доме! Рядом не могу с ней находиться, дышать не могу, думать не могу. Я наконец-то тебя понял, Анька, но лучше нам от этого не стало, хуже стало. Ты права: нас связывают только дети. Хорошо, разберемся. Но сначала мне надо разобраться с дураком Серегой и слетевшим с катушек Петром Валерьяновичем. А потом я разберусь с тобой, мало тебе не покажется. Но это потом, а сейчас – вон из этого дома! Противно мне здесь, воняет от тебя, от себя воняет, от стен – от всего… С криком "Пошла на хрен, дура!" я убегаю из кухни, одеваюсь за минуту и, не умывшись, не почистив зубы, лохматый и злой, покидаю ненавистную мне отныне квартиру.
* * *
С тех пор как Москва стала лицемерным европейским городом, где запрещают курить в кафе, продают навынос кофе в пластиковых стаканчиках и навязывают велосипеды удивленным горожанам в минус двадцать по Цельсию, моя машина превратилась в остров свободы. Вива, Куба! Вива, бордовый "Кадиллак" – символ рокабили пятидесятых! Дома жена не разрешает курить, в кафе – государство. Обложили, сволочи, со всех сторон, но есть бордовый "Кадиллак" – символ свободы и вольного, бунтарского духа, в нем можно все. Не буржуазный "Мерседес", где, не дай бог, дорогая обивка пропахнет никотином, не гламурный "Порше" с въевшимися кокаиновыми следами на кожаной торпеде, а бордовый "Кадиллак" – мой маленький и осознанный потребительский протест против всеобщего лицемерия. Я сижу в нем, пью кофе из пластикового стаканчика и курю третью сигарету подряд. Успокаиваюсь. Как же меня все достало. Я прошел длинную дорогу, я дополз до промежуточной станции под названием "Счастье не в деньгах". Большинство думает, что она конечная, а она – промежуточная. Старость впереди уже маячит, на горизонте – станция по имени "Главное – здоровье", за спиной остались остановки "Любовь", "Дети", "Дружба". Я нигде не вышел, ни в чем не нашел смысла. Я еду на фейковом блестящем поезде, именуемом жизнью, и подозреваю, что путь мой кончится в загаженном мрачном тупике под названием "Большой разводняк – сортировачная". "Разводняк" – потому что хоть и объявлялось вначале, что поезд следует в Сочи, а прибудет он в Магадан или куда похуже. А "Сортировочная" – потому что все-таки хочется верить, что в конце пути, пусть даже и в тупике, есть тот, кто сортирует пассажиров. Этот буянил, мусорил, загадил поезд и потратил время в дороге, чтобы себя и других сделать хуже. В отстой его, в небытие, на забытый запасной путь. А этот больше молчал, курил нервно в тамбуре, наблюдал, думал. Не додумался, но хоть попытка была, – в депо его. Помоют, подкрасят, переработают, дадут второй шанс. Ох ты, боже мой, люди так жаждут вторых шансов, а выкидывают на помойку даже первые. И я такой же. Такой, как все. Но у меня есть бордовый "Кадиллак" – остров моей личной свободы, где можно сигаретку запивать лошадиными дозами кофе и думать о тщете всего сущего. Эти мысли меня успокаивают, как ни странно, иначе с ума можно сойти от многочисленных предательств и принципиальной невозможности любви. А так хоть мысли выручают. "Всё пройдет, – думаю я, допивая остатки кофе, – пройдет и это. Потому что пройдет всё".
Минут через пятнадцать ставшего уже почти традиционным кофеино-никотинового аутотренинга я ощущаю способность мыслить логически и вспоминаю о своем гибнущем бизнесе. Делаю такие необходимые и немного запоздавшие звонки, предупреждаю сотрудников, чтобы не появлялись сегодня на работе, напрягаю адвоката поехать к обделавшемуся Сереже. Голос мой звучит спокойно и насмешливо, не взаправду все это – приключение, развлекуха посреди серых будней. Самое удивительное, что мне верят, подхихикивают в унисон. Народ наш доверчив и терпелив, но не от доброты и силы, а от растерянности и отсутствия четкой системы координат. Не зная, что такое хорошо и что такое плохо, люди хавают все, чего в них запихивают. А вдруг хорошо, вдруг эта с виду дурно пахнущая какашка и есть райское яблочко, о котором деды рассказывали? Нет? Ну ладно, будем следующую какашку хавать, должно же когда-нибудь повезти…
Меня сильно удивляет неожиданно возникшая глубина обобщений и та серьезность, с которой я отношусь к разруливанию нарисовавшихся проблем. Да… соскучился, видать. Бизнес мой – микроскопический, его и бизнесом-то назвать трудно. Так… рантье решил немного пошалить, чтобы получить прибавку к пенсии.
Откуда вообще могли взяться следователи с ОМОНом? Это ведь денег стоит, и немалых. Вопрос… Я думал, на пенсии такого не бывает, отчасти поэтому к ней и стремился. Первые мысли уйти на заслуженный отдых пришли ко мне лет семь-восемь назад. Я тогда в очередной раз почти все потерял. Не то чтобы в пух и прах разорился – семья даже не почувствовала изменений, – но подкожные запасы просадил вчистую. Есть квартира, дом, машины, есть деньги на полгода-год привычного уровня существования. И все. Нормальная, в общем-то, ситуация, как говорится, жизнь – игра. Случается периодически, не считая того, что со мной это случилось в третий раз за двенадцать лет. Много! Достаточно! – решил я и захотел на пенсию. В тридцать шесть годков захотел… Ну и что? Пушкина, например, в тридцать семь убили. Но захотеть пенсии мало, ее нужно еще заработать, или украсть, или отнять. Короче, как и все в жизни, пенсию пришлось выгрызать у мира зубами прямо из горла. Занятие малоприятное, но мне не привыкать. Не очень для меня сложно челюстями работать. Гораздо сложнее убедить себя, что это нужно делать. Поганое время тогда было: умирал дед, вследствие моей очередной глупости и очередного предательства разваливался проект, которому я посвятил предыдущие четыре года, вдобавок ко всему прибавились первые, но достаточно серьезные проблемы со здоровьем. Хотелось забиться в щель и лежать там тихо. Или устроиться на непыльную работенку и жить как все нормальные люди. У бабочек ведь только крылья железные, сами они довольно хрупкие существа и живут, как правило, гораздо меньше приземленных гусениц.
Убедили меня начать мой четвертый поход за большими бабками два обстоятельства – гипертонический криз с предынсультным состоянием, а также то, что Анька забеременела нашим младшим – сыном Славкой. Его ведь не случайно Славкой назвали. Когда хоронили деда, у могилы, сам не знаю почему, я вдруг сказал: "Если будет когда-нибудь сын – назову Славиком. Слово даю!" Как мы потом подсчитали, Анька забеременела ровно через сорок дней после смерти деда. Ровно через сорок дней. И такое бывает…