Мне хотелось подойти к ней, попытаться утешить... Но что-то удерживало меня. Что-то в ее беззвучном, задушенном плаче вызвало во мне сопротивление, досаду. В этот день, которого так долго ждали, который мерещился всем, как праздник из праздников, нельзя думать, казалось мне, о чем-то тяжелом, печальном, это убавит, сотрет общую радость и торжество...
Но мысли мои сами собой возвращались к первому дню войны. К первому военному утру - такому солнечному, золотому... К тому, как мы собирались за билетами на новый американский фильм "Песнь о любви", и тут пришла Надя, Надежда Ивановна, зубной врач из санатория "Наркомзем", и сказала, моргая светлыми ресницами: "А вы еще ничего не знаете?.." И мы побежали к парикмахерской слушать радио - там, на столбе, висел перепончатый, как крылья у летучей мыши, громкоговоритель...
Я лежал на сундуке, отзывавшемся на каждое мое шевеление всем своим скрипучим нутром, и твердил, повторял на разные лады:
- Победа... Победа... Победа...
- Р-рахиль...- нерешительно произнес Виктор Александрович, выйдя к умывальнику, который стоял в нашей комнате. Он был, против обыкновения, в подтяжках, из-под распахнутой на груди рубашки белой пеной пузырились курчавые седые волосы.
-Р-рахиль...- повторил он, заикаясь больше, чем всегда, и глядя не на бабушку, а куда-то в пол, себе под ноги. - Ведь не т-только у вас од-дной, Р-рахиль... Не только у вас,од-дной...
Вернувшись от Анны Матвеевны, тетя Муся объявила, что все так, все правильно: Германия подписала капитуляцию, нынешний день - 9 мая - объявлен всенародным праздником Победы...
Мы сели завтракать. И было странно, что на столе - та же, что и вчера, потертая, в фиолетовых кляксах клеенка, и та же селедка, густо политая уксусом и припорошенная луком, и тот же чуть желтоватый, жидкий чай... Не те вилки, казалось мне, должны лежать на столе, не те ножи, не те ложки... И даже когда из глубины буфетного чрева появилась бутылка прошлогодней вишневой наливки, все равно - и это было не то, не то...
Я обрадовался, когда за мной прибежал Мишка Воловик, и мы помчались в город.
В этот день было не усидеть дома, в четырех стенах. Неудержимо хотелось простора, открытого со всех сторон, хотелось высокого, до рези в глазах синего неба, хотелось многолюдья, улыбок, громких голосов...
Мишка сказал, что на площади перед крепостью назначен городской митинг, и вот мы неслись туда, боясь, как бы не опоздать.
Мы боялись, как бы не опоздать, как бы чего не упустить. Чего-то главного. Исторического. Такого, что случается раз в 1000 лет. Ведь сегодняшний день был из тех, какие случаются раз в 1000 лет. Или раз в 2000. Или вообще раз за всю историю земли.
Мы ждали чудес в этот день. Мы верили - в этот день псе возможно, любое чудо... Если бы слепые - прозрели, глухие - услышали, хромые и безногие пустились в пляс, мы бы не удивились. Не знаю, как Мишка, но я вышел из дома с таким чувством.
Помню прохладное, полное утренней свежести небо, легкие волокна перистых, тающих в бледной синеве облаков искрящийся, весь в золотых пылинках, воздух...
У нас, на окраине, улицы были еще малолюдны, но окна в домах были распахнуты настежь, отовсюду неслись звуки радио, марши, песни, снова и снова передавали сообщение о подписанной вчера безоговорочной капитуляции. Раздернув марлевые занавески, раздвинув горшки с пунцовыми геранями и колючим столетником, люди выглядывали из окон, пытливо осматривали улицу, прохожих, как будто искали для глаза подтверждения того, что слышали их уши...
Посреди мостовой, забыв обо всем, стояли в обнимку и плакали две женщины. В нескольких шагах от них шофер, высунув голову из кабины, терпеливо ждал, когда они опомнятся и уступят дорогу его трехтонке. Какая-то бабка крестилась на видневшуюся невдалеке церковь. Между домами на пустыре, мимо которого мы проходили, были вырыты щели, бугрились земляные валы, приглаженные дождями и ветром. Ребятня еще играла там в штурм Берлина, слышались крики: "Сдавайся!.. Руки вверх!.. Хенде хох!.."
Мы с Мишкой на минуту задержались у магазина "Хлеб". Когда-то в нем продавали пышные, пружинящие в руках пшеничные караваи, поджаристые чуреки, обсыпанные маком халы, французские булочки с хрустящим на зубах гребешком... После начала войны в опустевшей витрине стали вывешивать плакаты. Ежедневно пробегая мимо, по дороге в школу, мы все их помнили наперечет. И теперь было странно думать, что плакат "Добьем гадину!", который сейчас висит за мутным от пыли стеклом (боец в плащ-палатке, заносящий каблук над извивающейся по-паучьи свастикой) - последний. Что его снимут - и взамен уже не появится ни "Чем ты помог фронту?" (строгое лицо седовласой женщины, суровый, пронзительный взгляд в упор), ни "Воин Красной Армии, спаси!" (окровавленный штык, нацеленный на испуганно приникшего к матери младенца)...
Вспоминая, какие и когда тут висели плакаты, мы добрались до давнишнего "Болтун - находка для шпиона" и перескочили к позднейшим, вроде "Раздавить врага в его логове!", и, вернулись к совсем уже далеким временам, когда мы ходили в первый или второй класс, а по городу были расклеены плакаты "Войны мы не хотим, но в бой готовы" и "Чужой земли мы не возьмем ни пяди, но и врагу не отдадим"... И Мишка говорил: "А ты помнишь...", и я говорил: "А ты помнишь...", и от плакатов мы перебросились к белейшим батонам, которые продавали тогда без карточек, сколько угодно в одни руки, а от батонов - к бубликам, кренделям и обсыпанной сахарной пудрой венской сдобе - кто-то из нас припомнил, что была ведь, была такая!... и мы ощутили себя вдруг ни дать, ни взять теми самыми стариками, которые вспоминают за чаем, сколько стоила когда-то дюжина пирожных в кондитерской "Шарляу", и сколько - фунт сахару, и нам сделалось отчего-то неловко и даже стыдно, и мы помчались дальше.
Впрочем, обнаружив, до чего же мы оба древние старики, мы с Мишкой уже не мчались, как раньше, а довольно степенно вышагивали по улице, ведущей к крепости. Однако не только в нашей степенности было дело. Чем ближе к центру, тем больше становилось народа. Люди все плотней заполняли тротуары, сквозь густевшую мл глазах толпу трудно было пробиться. На угловых домах, над воротами швейной фабрики, на городском почтамте- всюду алели флаги. Лица вокруг были так оживлены, так весело взбудоражены, такой безудержной радостью блестели глаза, что ничего похожего я не видел в жизни ни прежде, ни потом. И воздух был мягок, струист, и яркая, пронизанная солнцем зелень кленов и готовых расцвести акаций - ласкова и шелковиста, и весь город пропитался запахом сирени, особенно пышной в ту весну, в толпе тут и там мелькали ее лиловые, белые, фиолетовые грозди. Все шли в одном направлении, запрудив дорогу, перегородив улицу - сухопарые, с капитанской выправкой старики в светлых полотняных фуражках, женщины с худыми, резкими, рано погрубевшими, а теперь как бы отмякшими лицами, юркая, мельтешащая между взрослыми мелюзга, ковыляющие на костылях инвалиды с орденами, прикрученными к линялым, пропотевшим в подмышках гимнастеркам, робко семенящие сторонкой старушки в темных платочках, молодцеватые, в широченных клешах, ребята из мореходного училища, озабоченные и сияющие матери с запеленатыми малышами на руках, школьники вроде нас с Мишкой, школьницы с желтыми, красными, голубыми огоньками атласных ленточек в косичках... Шелестели подошвы, постукивали об асфальт и булыжную мостовую палки и костыли, в воздухе вились голоса, порхал смех, где-то запевали "Катюшу", чьи-то каблуки били чечетку... А впереди, в простреле улицы, вчера еще самой просторной, а сегодня самой тесной в городе, поднималась - белая на синем - стройная, устремленная ввысь колокольня над главными крепостными воротами, на шпиле у нее реял, ходил по ветру волнами красный флаг, а мне вспомнилось, как с палубы моторной рыбницы "49" я смотрел на ее четкий, как из плотной черной бумаги вырезанный силуэт, и как он долго не исчезал позади, будто парил - над городом, над Волгой... Кто-то похлопал меня по плечу: "Эй, парень, а ну гляди веселей!.." Странно, мне казалось, что я улыбаюсь и так же весел, как все остальные.
Спуск со стороны крепостных ворот плавно переходил внизу в огромную, выложенную камнем площадь. Она уже сплошь бурлила народом, но из примыкающих улиц и переулков сюда непрерывным потоком продолжали стекаться люди. В центре заканчивали сколачивать трибуну, оттуда катились гулкие удары топоров по дереву, рассыпчатый перестук молотков. По радио в разных концах площади, вперебой с чуть запаздывающим эхом, гремела музыка. Военные были нарасхват. Вокруг них кипели водовороты, их качали, под крики "ура", подкидывали вверх, целовали, забрасывали сиренью...
Мы с Мишкой стояли под самой крепостной стеной, вблизи неимоверно высокой и мощной. Отсюда и усыпанный народом спуск, и широкая площадь, и облепленные мальчишками крыши - все хорошо было видно. И все, что в эти минуты я видел, мне хотелось навсегда вместить в себя, запомнить. Это - История,- думал я, представляя при этом не учебник с замусоленными, в чернильных крестиках страницами, а живой, грохочущий, ворочающий каменными глыбами горный поток, и чувствуя себя мельчайшей капелькой в радужном облаке повисшей над ним водяной пыли...
Трибуна была закончена. Гремели репродукторы. В промежутках между речами духовой военный оркестр играл марш. Огненные зайцы прыгали по изгибам труб. Обрывалась мелодия - и в тишине, казалось, было слышно, как дышит вся площадь. Когда впереди, внизу, возле трибуны кричали "ура", мы подхватывали вместе со всеми, мы орали "ура" во всю глотку, сливая свои голоса с множеством других, и это был такой острый, пронзительный восторг - чувствовать в подобные секунды одно на всех гигантское тело, одно сердце!..