Впервые за весь урок Марья Терентьевна хотя бы вскользь, но все же взглянула на меня.
- Это как же так?..- сказала она.- Это где ты увидел Червяковых и Башмачкиных?.. В наше-то время?..
Я молчал.
Не мог же я ответить, что видел их здесь, в этом классе. Или - что прозвучало бы уж и вовсе глупо - что она сейчас разговаривает с одним из них...
- Это как же так, позволь тебя спросить?..- повторила она. И пошла, пошла - как по нотам: про нашу армию, которая несет Европе свободу, про подвиги на фронте, про Александра Матросова и Юрия Смирнова...
Как будто я сам не думал о них, когда писал сочинение!"
- Ты понимаешь, что ты такое написал?..
- Понимаю,- сказал я, помолчав.
- Ты написал, можно сказать, превосходное сочинение - и сам все испортил одной фразой! Ты написал, что Червяковы и Башмачкины брали Белград, освобождали Будапешт!.. Вот что у него выходит! - обратилась она ко всему классу.
- Дописался!..- послышалось с разных сторон.
- Я этого не писал,- сказал я.
- Еще бы ты это написал!.. Но выводы, выводы-то какие напрашиваются из того, что ты написал?..
Под ее взглядом я чувствовал, как стремительно уменьшаюсь в размерах. Сокращаюсь. До размера с котенка. Потом - с мышонка. Потом - с таракана, который вот-вот юркнет в щелку за плинтус...
Я стоял и думал про Александра Матросова, про Юрия Смирнова.
Я не хотел превращаться в таракана.
- А ты, оказывается, упрямый парень,- сказала Марья Терентьевна.- Ты, значит, так-таки и не желаешь признать свою ошибку?.. А ты, Горемыкин, как полагаешь, существуют сейчас Червяковы и Башмачкины или нет?..
- Существуют,- сказал Горемыкин. И тут же, под смех класса, поправился:- То есть не существуют.
- Ох ты горе мое, горюшко,- покачала головой Марья Терентьевна.- Так все-таки - существуют или не существуют?
- Не существуют,- сказал Горемыкин, поняв, наконец, чего от него хотят. Но при этом так боязливо покосился на Утконоса своими круглыми рачьими глазами, что класс дрогнул от хохота.
Марья Терентьевна тоже улыбнулась и тут же согнала улыбку с губ:
- А что думает Шорохов?..
Шорохов был наш отличник, впоследствии мы его называли "луч света в темном царстве", а в десятом - "надежда школы", это когда он шел на золотую медаль. А пока он тоже подавал большие надежды, ходил в курточке, застегнутой глухо до самого горла, с двумя карманами на груди. И одном он носил расческу, которую часто вынимал и причесывал светлые волосы, а в другом - небольшой блокнотик. Говорили, он записывает в нем свои отметки, но в точности это не было известно, Шорохов никому его не показывал.
Он рассудительно объяснил, что для эпохи Гоголя и Чехова такие образы, как Червяков и Башмачкин, были типичны, и потому великие классики их отразили. А после Октябрьской революции создались новые условия, новая жизнь, и Червяковым и Башмачкиным нет в ней места. Их значение в том, что по ним мы представляем себе далекое прошлое...
- Правильно,- сказала Марья Терентьевна.- И нечего тут выдумывать, путать себя и других.- При последних словах она посмотрела в мою сторону.
И еще двое или трое высказались в таком же духе. А может быть, и не двое или трое, а кто-нибудь один, кого Марья Терентьевна подняла с места, она это любила, чтобы все высказывались, проявляли активность. Но мне казалось, весь класс против меня, и я не знал, к чему было затевать этот балаган, читать мое сочинение вслух... Этого я не мог понять; я сидел, смотрел в черную, всю в царапинах, ножевых порезах и шрамах крышку парты - и кровь звенела у меня в висках.
Но тут случилось неожиданное.
Володя Шмидт - в ту пору мы еще не были друзьями, подружились мы позже, а тогда только-только приглядывалась друг к другу - Володя Шмидт, о нем речь впереди, поднялся и с туманной, мутноватой своей улыбочкой (в том смысле мутноватой, что никогда было не угадать до времени, что за ней прячется), сказал, что не знает, как насчет прочего, тут Шорохов, может, и прав, а вот что в классе у нас предостаточно Червяковых - это уж точно...
- Это - кто?..
- Это - как?..- зашумели вокруг.
- Да вот так,- сказал Володя с веселым отчаянием, продолжая улыбаться, улыбка на его лице трепетала, как бабочка, вот-вот готовая взлететь.- Да вот так... Только там, у Червякова, был генерал, а у нас...
- А у нас?..
- Договаривай,- сказал Чернов,- Чего же ты не договариваешь?..
Был случай, когда Чернов - и не столько он, сколько его дружки - жестоко, в кровь измолотили Володю.
- А у нас - Чернов...
- Ай, молодец!..- сказал Чернов. И засмеялся:- А ты хра-абрый...
Не происходи это все на уроке, они бы сцепились. Прозвенел звонок, которого, впрочем, никто не слышал. Марье Терентьевне едва удалось унять общий гвалт. "Останься после уроков",- сказала она мне.
- Ишь ты какой...- Она смотрела на меня, откинув назад голову, и лицо у нее было таким, как если бы она видела меня в первый раз.- Только учти: каждый баран....
Дальше я знал все сам - про барана и его ногу...
В классе были мы одни. Мишка Воловик дожидался меня за дверью.
- Я ведь понимаю,- сказала она, вздохнув.- Все, все понимаю...- Она двумя пальцами потрогала себя за нос, словно проверяя, не отклеился ли он. И, убедившись, что нос на месте, оставила его в покое, а сама подперла рукой подбородок и опять, но уже не столько удивленным, сколько погрустневшим вдруг взглядом светло-голубых (вблизи они оказались такими) глаз уставилась мне в лицо. Я сидел прямо перед нею, на первой парте, и мне была видна каждая пора на ее плоских щеках, на широких крыльях носа.
- Больно уж ты, как бы это сказать, простодушен, что ли... Что на уме, то на языке. Отца-то нет?.. И матери тоже?.. Вот то-то и оно.. Так что же мы с тобой делать будем?
Я молчал.
- Я ведь тебе добра желаю,- сказала она, тихонько покачиваясь из стороны в сторону.
Да, так она и сказала, это я помню: "Я ведь тебе добра желаю..." Сколько раз потом я слышал те же слова!.. Но убежден: только наша Утконос говорила их искренне. Кто-кто, а она в самом деле желала всем нам добра...
Мое сочинение лежало перед ней, открытое на последней странице. Марья Терентьевна вертела в руке остро-заточенный красный карандаш, то снимая, то натягивая на него металлический наконечник. Было похоже, она решалась на что-то и не могла решиться. Пока, наконец, торопливым, резким движением не сдернула колпачок и с той же поспешностью не черкнула что-то в тетради.
- В городском Доме учителя открывается выставка ученических работ за первое полугодие.- Марья Терентьевна протянула мне тетрадь.- Может быть, ты все-таки перепишешь?.. Там ведь совсем немного нужно подправить...
Заталкивая тетрадку между зажатых ремнем учебников, я ухитрился все-таки в нее заглянуть. Под моим сочинением стола пятерка, похожая чем-то на гривастого, скачущего во весь опор конька.
Я попрощался. Марья Терентьевна слабо кивнула мне в ответ и осталась сидеть в пустом классе.
Мы с Мишкой Воловиком вышли на улицу.
Было морозно, солнечно. Перваши, размахивая портфелями, с разгона скользили по снегу, раскатанному и блестящему, как стекло. Посреди дороги над разваленными конскими яблоками струился живой парок. Воздух был полон голосов, скрипа санных полозьев, машиного фырканья. Хотелось остановиться посреди тротуара, зажмурить глаза и лбом, щеками, веками пить, впитывать тепло и яркость солнечных лучей.
Шел декабрь, последний военный декабрь, но мне казалось, вокруг уже пахнет весной.
ДЕНЬ, КОТОРОГО ЖДАЛИ ВСЕ
Утром - было еще раным-рано - кто-то застучал, заколотил в дверь, и она задергалась, зазвякала железным крюком, на который ее запирали на ночь.
- Кто там?.. Что случилось?..- донесся до меня сквозь сон бабушкин голос.
- Отпирайте, люди добрые!.. Война кончилась!..- кричала, смеялась, барабанила в дверь наша соседка.- Победа-а-а!..
Она и всегда-то была неуемно-шумливой, голосистой, веселой, наша Анна Матвеевна (так же, как тетя Муся, она с давних лет работала в больнице, заведуя не то прачечной, не то душевой), но тут... Крюк в бабушкиных руках запрыгал, заскрежетал в петле, брякнулся о косяк - и они не пошли, а скорее ввалились, вкатились в комнату, обнявшись и целуя друг друга: Анна Матвеевна, пьяная от радости, с растрепанной головой, в ситцевом, кое-как накинутом халате, и бабушка, еще не успевшая опомниться, в длинной, чуть не до полу, ночной сорочке.
- Ах ты ж Муся ж ты моя Абрамовна!..- бросилась Анна Матвеевна к выходящей из своей комнаты тете Мусе.- Кончилась, проклятущая!..- Она так стиснула, что чуть не задушила худенькую, субтильную тетю Мусю.- Бог даст, Машутка моя скоро вернется!..
Дочь у нее была на фронте, и Анна Матвеевна сама всю войну растила внука.
- Ты сама, сама слышала?..- говорила тетя Мус я, смеясь и ловя рукой соскальзывающее с носа пенсне.- Я тоже хочу собственными ушами услышать!..
- Да господи!.. Да там и сейчас передают!..
У нас, как назло, испортился репродуктор, и тетя Муся ушла к соседям - "собственными ушами" убедиться, что войны больше нет, что наступила победа...
Бабушка, притворив за нею дверь, вернулась, постояла посреди комнаты, потом вдруг охнула и опустилась на табуретку возле стола. Она сидела спиной ко мне - со своего сундука я видел только ее узкие (от давней дородности ее не осталось и следа), сутулые, мелкой дрожью дрожащие плечи.