Она отчаянно заорала на нас, перегнувшись через перила своего балкона. Между прочим, никто не имел права брюхатить эту красивую женщину, и уж менее всего ее бухгалтер. Она подарила ему близнецов.
Где-то между рельсой и деревом должен по сей день лежать зарытый нами клад. Кусок печной трубы, в котором он хранится, наверное, давно проржавел.
Разве мы не расписались кровью?
И как дословно звучала наша клятва, наша присяга на верность? Я забыл. Но, кажется, уже тогда мы чувствовали, что преодолеть забвение нельзя ни в Риме, ни в Лондоне или Париже, ни на участке Байнвиль - Беромюнстер, а только в земле или под землей.
Мы ведь, в сущности, ориентировались не меньше как на Вечность, на нашем гербе красовался рыцарский шлем - знак почитания благородных предков.
А может, мы бессознательно ощущали, что все проходит. И все пройдет.
А еще мы зарыли там сброшенный олений рог, потому что очень им дорожили. Мы мечтали стать авантюристами, путешественниками, исследователями, в общем, кем-то вроде избавителей человечества, Соня, Сонины братья, мой невезучий брат и я.
В тот раз мы довели машиниста до того, что он врубил схему "мертвого человека" и нажал ногой на тормозную педаль. Он отчаянно свистел и изрыгал проклятья, - ведь мы, в своей решимости лежать не на жизнь, а на смерть, оставались на рельсах до тех пор, пока не ощутили приближение "Восточного экспресса". Всеми кишками. Как родовые схватки.
20
Оглядываюсь назад и вижу у себя за спиной террасу на плоской крыше с грубым асфальтовым покрытием. Солнышко сидит на своем огромном трехколесном велосипеде и описывает круги под моим чутким руководством. Я его вдохновляю. Из высокой трубы прачечной поднимается дым, хлопают мокрые простыни, доносятся обрывки итальянской песенки. Рядом с домом въездная сигнализация "Восточного экспресса" возвращается в свое исходное положение, поднятые шлагбаумы у перрона снова нацелены вертикально в движущееся облако пара.
Утром в день моего тринадцатилетия одна девчонка из нашего класса нарисовала на сером небе школы полную луну:
"Голова твоего брата - вылитый арбуз".
Я стоял, ослепнув от общего хохота.
И в тот же вечер дым из трубы повернул вниз, на перила террасы.
Ну, давай! - заорал я.
Брат всерьез воспринимал мои приказы, он увеличил скорость, слишком заузил круги и свалился на асфальт.
Он не кричал, потому что, как всегда, задохнулся.
Я чувствовал, как разряды скопившейся злости бьют по красным стенкам моего нутра. Было похоже на взрывы и приносило облегчение. Но я тут же опустился на колени и задышал в нос раненому, чтобы вогнать в легкие воздух. Я прижимал к его кровоточащим вискам свой носовой платок, а меня самого трясло теперь от невыносимой боли.
Потом прибежали родители, унесли потерявшего сознание мальчишку в дом, закрыли дымоход, заперли рождественский флигель. От меня и от внешнего мира.
Мариетта стояла у корыта с горячей водой и швыряла через край одну белую простыню за другой. Казалось, тяжелая работа для нее - самое милое дело. Я искал убежища у нее под крылом. Через двенадцать лет после войны Мариетта приехала к нам с Юга, чтобы заработать денег на новый глаз. Того, кто видел ее правый профиль, поражала его красота. Того, кто видел ее слева, приводило в ужас разрушение юного лица. Какой-то перепуганный солдат незадолго до конца войны выстрелом выбил ей глаз. С тех пор ее лицо разделилось на изуродованную католическую и гордую римскую сторону.
Во время майских богослужений, куда мне как маленькому протестанту иногда дозволялось провожать ее, она обычно закрывала и здоровый глаз, и я без всякого стеснения молился на нее.
А когда родители уходили из дому, я исповедовался ей в колени.
Альфа, шептал я, а она называла меня Ромео мио.
Отношение мамы к своей приехавшей с Юга служанке было таким же двойственным, как юное лицо Мариетты. Изуродованной стороне мама полностью доверяла и готова была каждый день благословлять ее возложением рук, дабы исцелить или хотя бы утешить бедную девочку. Зато ослепительный профиль не внушал маме симпатии, она ведь и сама была еще не старой, а потому испытывала глубокое отвращение к этой, как она часто и решительно повторяла, односторонней конструкции, к этой поблядушке, которую боготворил весь мужской штат нашего семейного предприятия.
И вероятно, она боялась за мою невинность, потому что однажды неожиданно вошла на чердак к Мариетте, где я лежал в роли волка. Я наелся мела, и скрипучий звук моего начавшего ломаться голоса встревожил маму. Она появилась в дверях в тот самый момент, когда Мариетта самозабвенно извлекала из моих коротких штанов семерых козлят.
Никогда потом ни одна сказка не вызывала у меня столь сильных ощущений. В тот вечер я убедился, что истинное счастье молчаливо и недолговечно.
Позже я по желанию Мариетты брил ее под мышками и неделя за неделей намыливал ее нежные икры. Мы открыли для себя Америку.
И пусть не врут, что это я уговорил ее не перекрашивать черные волосы в соломенный цвет.
То письмо из Сицилии, которое, едва владея собой, протянула нам Мариетта, перевела через прилавок одна покупательница.
Какой-то тип с окраины Агридженто писал, что берет Мариетту даже с одним глазом. Значит, можно было сэкономить кучу денег и увезти в кошельке на груди жалованье за целых семь месяцев. Мариетта уехала.
Только больной глаз не прозрел.
Когда были проявлены прощальные снимки Мариетты, я попросил нашего фотографа, уже запечатлевшего из-под своей черной накидки нас с братом как двух ангелочков, чтобы на том снимке, где Мариетта не успела повернуться в профиль, он подрисовал здоровый глаз.
С помощью разведенной туши и тончайшей колонковой кисти он навсегда устранил боль, застрявшую на лице Мариетты.
Этот снимок я сохранил для себя.
21
Отправляясь в дальний путь,
Нужно к "Дилю" заглянуть.
Сочинив сей незабвенный поэтический шедевр, владелец нового магазина готовой одежды нанес сокрушительный удар делу Бреттшнайдера. Тот не выдержал соперничества и, прихватив свою горластую жену, поспешил удалиться восвояси. Куда-то под Арльсберг. Меня это вполне устраивало.
Впрочем, я знал, что новый преуспевающий лавочник с его рекламой не только беспощадно расправился с портным, но и бессовестно обошелся с Эмануилом Гейбелем (1815–1884).
Регли заставил нас выучить наизусть все стихотворения Гейбеля, напечатанные в "Голубом песеннике". Еще будучи стажером и даже после выхода на пенсию он старался приобщить нас к нетленным ценностям. Он обучал нас мелодиям, хотя был всего лишь учителем немецкого и всегда брал первые такты слишком высоко.
Тот же Регли обещал мне новые амортизаторы и сдержал обещание после того, как в один невыносимо жаркий августовский вечер я успел до грозы отвезти его в богадельню на багажнике моего велосипеда.
Я вернулся в деревню с большой прогулки и слонялся на вокзале, когда Регли, хромая, вышел из поезда. Я усадил его на багажник.
Я уже не доставлял хлеб заказчикам, потому что отец, которому исполнилось сорок пять лет, превратился из булочника в электрика. Он обходил все дома нашей деревни и остро отточенным карандашом заносил в свой черный блокнот показатели электросчетчиков.
Чтобы избавиться наконец от изматывающей ночной работы, он перестал выпекать свой "хлеб насущный", как он все еще его называл. Он сделал это неохотно, но решительно. И стал ходить по дворам.
Он утверждал, что лишь безыскусное слово вызывает в глазах потребительниц и потребителей электроэнергии то смятение, которое позволяет ему выяснять небольшие недоразумения с его новой широкой клиентурой. И, будучи человеком не вполне здоровым, оставаться в живых.
Даже его начальник, закоренелый технократ и брюзга из Унтердорфа, со временем начал смотреть другими глазами на доходягу из Оберштега и проникся к нему уважением.
В карманах его куртки вместе с собачьими бисквитами, ластиком, сигаретами, дорожной аптечкой и запасными карандашами всегда лежал ручной фонарик. Хотя было бы практичнее носить с собой горняцкую лампу, чтобы через темные штреки коридоров, лестничные шахты и ямы подвалов прокладывать дорогу к черным ящикам счетчиков.
Возможно, отец не хотел лишний раз подвергать нас угрозе насмешек и потому отказался от этого циклопического приспособления.
22
Врач грубо и неумело орудовал в разверстом лоне моей матери и сломал шейный позвонок здоровому младенцу. Железными щипцами.
Отец никогда не стеснялся выбирать точные выражения, даже при мне, когда я оставлял свой велосипед (что случалось все реже) и отправлялся с ним по дальним адресам. Мы обходили одинокие хутора с их цепными псами и открытыми выгребными ямами, и я приставал к отцу с вопросами.
Прежде чем ответить, отец подбирал с земли камушек, прицеливался в щербатый череп дневной луны. Или обращал мое внимание на мокрую местную пшеницу, из которой без примеси колониальных товаров, о чем крестьяне не любят слушать, нельзя испечь приличного хлеба.
Потом, протянув руку, он указывал куда-то вдаль. На краю поля стояла отслужившая свой срок трансформаторная будка, затейливая башенка с красной кирпичной крышей.
Рапунцель, Рапунцель, - всегда кричал он в те времена, когда не имел еще ничего общего с электричеством, - Рапунцель, Рапунцель, спусти свои волосы.
И ему никогда не приходилось долго ждать: окно под ржавым козырьком открывалось, и в старинной деревянной раме появлялось юное прекрасное лицо моей матери.