– При чем здесь это, честно-нечестно. Остынь и вспомни, как все начиналось. Сам-то скажи честно. Тогда, в самом начале, кто кого закадрил?
Подумав, я с трудом признал:
– Ну, она – меня.
– Вот видишь. Она же закадрила, она же и бросила. Самое трудное – начать, и кто же начал? Она! Кто тебя, несмышленыша, обучил всей тонкости чуйств? Ты у нас теперь опытный, – Аркашка обидно погладил меня по голове. – Представь себе, поставить точку, когда все кончилось, тоже очень трудно, и опять это сделала она. То есть ты все самое тяжелое свалил на хрупкие плечи любимой, так? Имей же к ней снисхождение.
– Она бросила, и еще к ней же – снисхождение? – по-детски возмутился я.
– А как же. Всегда снисхождение оказывается слабой зеньчине. Зато…
– Что зато? Что? – почти закричал я.
– Угомонись, несчастный! Зато, – неторопливо повторил Аркашка, – еще ни у кого из парней в нашем классе не было такого потрясающего романа. Счастливчик.
Это немного утешало, потому что звучало почти как "мы все тебе жутко завидовали".
– Да, счастливчик, – с горечью сказал я. – Мы даже… мы даже и поцеловаться не успели.
– Чиво? Чиво? А кто это мне не так давно заплетал про поцелуи в плохо освещенном подъезде? Надо же, и лампочку в подъезде вывернул в развратных мечтах своих. Бесстыдник! Я, может, после этого ночь цельну не спал, ворочался и перживал.
– Да не заплетал я! Действительно было один раз. И то – она меня.
– Ну, – подталкивал Аркашка мою болтливость. – А ты-то? А ты?
– А я не смог.
– Так, – сказал Аркашка и в волнении заходил туда-сюда. – Так-так-так! А ты, значить, прикинулся дитей несмышленой?
– Ну почему – дитей?
– Так-так-так. Теперь дальнейшее становится понятней.
– Что, что понятней? – с дикой надеждой вцепился я в него.
– А ничего. Вырастешь, мальчик, узнаешь, – сказал Аркашка.
(Жестокий друг! Как же ты меня мучил, припомни. Припомни и устыдись!)
– Но ты ее видел?
– Видел? Да, я ее видел, – противно тягуче сказал он. – Я теперь к ним вхож стал, – прихвастнул он.
Меня словно током шарахнуло. Как? Я был у нее дома только один раз, и то на день рождения. Как же так? А может… А может, он… и есть тот… другой?
– Ну, и что? Разговаривали? – окаменев, спросил я.
– О тебе, сразу говорю, – нет. Ты же ее знаешь. Просто делились своими мечтами. Она хочет после школы податься в цирк.
Делились мечтами? Так мог бы сказать не друг, а заклятый враг. Убийственная неделикатность! А тут еще цирк откуда-то взялся.
– При чем здесь цирк? – убито переспросил я.
– Хочет стать наездницей или что-то в таком духе.
Я только слегка так представил себе Нику в цирке. Музыка играет, а она несется по манежу на белой лошади. Ух ты, какая смелая и красивая! Кажется, я с ней и знаком-то никогда не был. Я чувствовал себя жалким, отставшим от мамы мальчуганом. Возложить надежду на каких-то слоников сопливых, на цепочке! Какое же я кретино, какое идиото!..
Может быть, я так и закис бы навсегда. Неожиданно спасла меня одна потрясающая идея.
"А что, если нашу историю… описать?" – подумал я. Я слышал, что когда один великий писатель, но он тогда еще не был великим, а был простым парнем, вроде меня… Так вот, когда ему изменила девушка, ему было так больно (понимаю тебя, брат Гете!), что он хотел застрелиться. Верю, что он искренне этого хотел и сильно, но потом почему-то подумал: "Че я, дурак, что ли?" Он набрал много бумаги, табака и, запершись в своей веймарской мансарде, за каких-нибудь три недели все-все описал. На немецком языке. А в конце заставил своего двойника сделать за него то, чего сам он все-таки не хотел делать, – и тот у него, бедняга, застрелился. Вертер его звали. О, какие сильные чувства пережил писатель, покуда писал свой первый роман, иногда вкусно попыхивая трубочкой в самых безвыходных для героя местах! Когда великий писатель, а с этого момента он и сделался великим, закончил свою повесть, он долго осматривал свое тело. Ощупывал себя и в зеркало смотрел – искал входное отверстие от пули. Но не нашел и в итоге испытал насмешливое разочарование. И только потом ему дико полегчало.
Сказано – сделано. Концовка будущего рассказа пришла в мою голову мгновенно. Я еще не знал, как начну его, но закончу так:
"Слегка опаливший крылышки молодой мотылек сам себе показался страшно опытным и на окружающих уже иногда посматривал с видом молодого волкодава".
Браво! Очень-очень эффектно! Мне казалось, что из легкой иронии над молодым мотыльком-волкодавом выглядывает самое главное – образ автора, вот уж действительно опытного человека, пожалуй, даже матерого волкодава, может быть, даже со шрамом через всю щеку, как у Овода. А автором-то был Я! Я поплевал на руки, встал, сделал несколько приседаний и сел. Немного подумав, я написал вверху тетради крупными красивыми буквами:
ПРЕРВАННОЕ СЧАСТЬЕ,
потом подумал и написал в скобках (рассказ). Где-то я слышал, что самое главное – это первое предложение. Говорят, его трудней всего написать. Но у меня первое предложение получилось очень даже просто. "Они сидели на скамейке", – написал я. Что ж, неплохо. "На старой скамейке из упавшей здесь еще в прошлом году березы", – добавил я к первому второе, уточняющее предложение, – и сразу ИХ вынесло вон из города. Я удивился, как всего-навсего несколько простых слов начинают двигать декорации и отшвыривать людей за сотни километров. Ведь эти ОНИ были на самом деле МЫ – я и Ника. Я сидел в Москве, на Ново-Басманной и писал о нас с ней рассказ, а Ника была вообще неизвестно где, может быть, с родителями на море, но в рассказе ОНИ, то есть я и она, были вместе и далеко от этого места, где я на самом деле сидел с авторучкой в руках и писал о НИХ свой потрясающий рассказ. Главное – мне казалось это верхом благородного самопожертвования, – зная, что она где-то на море и, может быть, в эту минуту к ней клеится какой-нибудь такой загорелый со своими улыбками и подмигиваниями, я здесь сижу на кухне, на Ново-Басманной, в душной Москве и думаю только о ней. А она и знать ничего не знает…
Мне понравилось, что, уточняя, я повторил слово "скамейка". Мне показалось, что в этом повторе что-то есть. "Пред ними расстилалась дымящая туманом пойма большой русской реки", – написалось у меня. Третье предложение мне даже больше понравилось, чем первое. Особенно прекрасны были слова "пред", "дымящая туманом" и "пойма". Потом я, как бы это сказать, затаился в ожидании. Мне хотелось, чтобы теперь ОНИ сами начали. Что-нибудь. Действовать или говорить, не важно. Но ОНИ ни гу-гу. По-моему, они даже не дышали. Я прислушался, вот чтоб мне гадом быть – не дышали.
Вот тебе и первое предложение. Может быть, начать заново, как попало и не особенно умничая? Написать разговор первыми попавшимися словами, а уж потом… Но я никак не мог добиться того, чтобы наши с ней тени заговорили. Еще ее тень смотрела на мою как бы с надеждой, а вот моя никак не хотела говорить. "Ну, ну же! – понукал я ее. – Поговори, хотя бы так – в мечте, если робел в жизни. Ведь в мечте можно совсем забыть, что все кончено. Пойми, я – хозяин вашей жизни и могу вообще все повернуть в твою пользу. Хочешь? Можешь упрекать ее, стыдить, до утра говорить о своих обидах, а она и не пикнет. Я ей просто не дам слова. Хочешь? Можешь наговорить ей кучу дерзостей и гадостей. Только сильно чего-нибудь захоти, мямля!"
"Может быть, вот теперь, вот это и есть ПЕРВОЕ предложение, и поэтому оно такое трудное? – шептал я, утирая пот. – А что же те три, которые уже написаны? Неужели, несмотря на всю свою красоту, они никуда не годятся? Ой-ой-ой! Как же это трудно! Трудно и больно! Вот уж никогда не думал, что может быть больно – писать".
А что же концовка? Неужели и она не годится?.. Вообще-то, если серьезно, то при чем тут этот мотылек, а потом вдруг – нате вам! – молодой волкодав? Явная лажа.
Не дело автора всовывать в рассказ свой собственный нос. Вот пятьдесят человек, сидящих в оркестровой яме. У одного зуб болит, скрипачке надо в детский садик за сыном, гобоист еще вчера чем-то отравился в ресторане, – но ничего этого не видно, только слышна прекрасная музыка…
Нет, все это не то. Вот если бы можно было спросить обо всем этом себя, но только повзрослевшего и умного. Лет так на десять. О, как бы я внимательно слушал! Эй, ты там, подскажи мне, ведь я – это ты, только маленький. Я буду очень внимательно слушать…
Я встал, поплевал на руки, сделал несколько приседаний и зевнул. Потом еще. Я еле дотянул до стула и, рухнув на стол лицом, резко заснул.
… И вдруг прямо сквозь солнце отвесно полетели просвечивающие в его лучах крупные капли дождя. Но дождь не весь вылился, а только слегка обрызгал кусты и траву на сквере. Это был первый грибной дождь и столь краткий, что от него осталось только несколько тысяч свалявшихся в бархатной пыли капель. Они были как ртутные шарики в панировочных сухарях…
В своем сне хозяин я радостно шел по улице, по-пижонски накинув свитер на плечи. От асфальта, как от очень большого утюга, шел пар. Со сквера нежно, но мощно тянуло зацветающим жасмином. Я не смог бы объяснить, когда меня подхватило ЭТО легкое и счастливое… не настроение, а что? И снова я не успел засечь, когда ОНО началось. Просто, как и всегда, я неожиданно весь целиком очутился уже в НЕМ. ОНО и всегда приходит внезапно.
Но стоило мне подумать о Нике, как сразу же словно кто прокусил ЭТО, как большое яблоко, и что-то важное из него вытекло…