Билетов многим не досталось - Мовчун решил пустить в зал всех. Немой охранник, - и, по совместительству, пожарный, - пытался вяло возражать, да сам же быстро отступился от своего брюзгливого мычания, и зритель, может быть, впервые за короткую историю театра "Гистрион", заполнил все ряды, проходы меж рядами, пространство перед невысокой сценой. Пришлось спектакль задержать: встречая на крыльце гостей, заведующая литературной частью Маша увидела: еще подходят, и еще; идут по парку, докуривают и бросают сигареты на ходу; в загустевающей вечерней темноте живые огоньки тех сигарет казались Маше роем маленьких инопланетных пчел. К началу действия Мовчун велел оставить дверь в фойе открытой настежь, а стулья, кресла и диваны, все, что там были, сгрудить у входа в зал - для опоздавших безбилетников.
Приехав загодя с билетом, я сел в заднем ряду, у самого прохода. Я мог обозревать весь зал, выглядывая тут и там знакомые мне лица, покуда все, толпясь, слоняясь кучками промеж рядов, тоже высматривали близких и друзей. Увидел Тишу возле самой сцены: он был взволнован, возбужден, счастливо кланялся в ответ на каждое приветствие, так, будто это он, а не Шекспир, однажды сочинил "Двенадцатую ночь". В углу, у пульта, я увидел Русецкого; не занятый на сцене, он выступал в роли осветителя. Увидел Серебрянского с косичкой: актер дремал, усевшись в первый ряд и голову назад закинув. Увидел В., художника театра, которого в театр обычно не затащишь. Мне показалось, я увидел Толю и Марину, еще, мне показалось, двух людей, похожих на Ирину и Адольфа, но все рассаживаться стали, обращая лица к сцене, - и впереди я больше лиц не видел. Как только все расселись по звонку, я понял, что сидящий слева от меня, через проход, мужчина - сам Егор Мовчун. Не сразу я его узнал: обычно круглые, под пухом бороды, красные щеки Мовчуна обвисли, были серыми, и борода казалась грязью, глаза его глядели не вокруг и не на сцену - Мовчун, согнув когтисто пальцы, разглядывал их, морщась оттого, что пальцы мелко, как у пьяницы, дрожат. По мановению Русецкого свет начал быстро гаснуть; тут, как всегда и всюду, опоздав, к первым рядам рванули обладатели билетов на лучшие места. Противно извиняясь, они упрямо продирались по проходу, на них шипели; кто-то, на кого, должно быть, наступили, охнул; во тьме не мог я разглядеть знакомых среди этих опоздавших женщин и мужчин, да мне уж было и не до того - после призыва выключить мобильники спектакль, по гонгу, начался.
Костюм Мальволио был короток ему, жестоко жал под мышками, в паху и, даже стиранный, пах въевшимся чужим дезодорантом. Костюм был шит по меркам Серебрянского, но перебравший ночью Серебрянский не выспался еще, не протрезвел, и ясно было, что играть не сможет. Мовчун поставил на замену Шабашова - тот знал весь текст Мальволио, как знал и многие, не сыгранные в жизни роли, наизусть. Серебрянский был оставлен досыпать свое в первом ряду, поскольку все попытки увести его из зала до спектакля не удались и привели лишь к вспышкам пьяной ярости. Шабашов боялся не того, что подведет костюм (если штаны Мальволио и лопнут, то так Мальволио и надо: смешное помнится на расстоянье), - боялся Серебрянского: а ну как, слыша сквозь дремоту звуки действия, он встрепенется да спросонья попрет на сцену.
…Пятая сцена в первом акте шла к середине, до выхода Оливии-Обрадовой с Мальволио осталось две-три реплики Марии и Шута. Уже на сцене, изготовясь за изнанкой декорации, уже дыхание наладив и надевая выраженья лиц, Обрадова и Шабашов разглядывали зал сквозь дырочки в холсте: свет, мягкими подвижными волнами наполнявший сцену, выплескивал себя на первые ряды и середину зала; а задние тонули в темноте. Беззвучно повторяя за Марией-Некипеловой: "Ладно, негодный плут, придержи язык. Сюда идет госпожа: попроси у нее прощения, да с умом…", - Шабашов увидел в зале Сопову, бухгалтера театра, к которой за зарплатой нужно ездить на ее арбатскую квартиру. Увидел В., художника театра. Увидел Черепахина в оранжевом костюме, в первом ряду, посередине. Узнал в третьем ряду знакомого сценариста, которого не видел год, и вмиг с ним мысленно навеки помирился. Увидел: Серебрянский вовсе и не спит, ему завлитша Маша что-то шепчет на ухо; тот хмуро и недобро ей кивает. Как только Шут сказал об умниках: "… они Бог весть как остроумны и все же остаются в дураках, а я вот знаю, что неостроумен…", - Обрадова толкнула Шабашова в бок и прошептала:
- Ты видишь, что я вижу, или нет? Второй ряд, слева, с краю…
Шамаев-Шут сказал сигнальные слова: "Недаром Квинапал изрек: "Умный дурак лучше, чем глупый остряк"" - пришлось немедленно на сцену выходить и там глядеть с дурацкой чванной миной перед собой, поверх голов Марии и Шута, а вовсе не туда, не за спину почти, куда все существо его глядело, и не глядя, - на край второго ряда, где рядом с Вендиным, пиарщиком "Севптицебанка", рядом с Хруновой, замглавы района, рядом еще с каким-то зрителем в зеленом недешевом твиде сидела с краю Серафима.
"Благослови вас Бог, госпожа!" - "Уберите отсюда это глупое существо". - "Слышите, что говорит госпожа? Уберите ее отсюда!" - до слов Мальволио еще пятнадцать реплик. Как если б сам всегда ее играл, знал Шабашов рисунок этой роли и помнил: на словах Оливии "…у меня умер брат" он должен будет в скорбном идиотском вздохе так набок голову склонить, в поклоне том забегать так глазами, что сможет вновь увидеть мельком Серафиму.
"Пошел вон, дурак, твое остроумие иссякло! Видеть тебя не могу! К тому же у тебя нет совести!" - "Мадонна, эти пороки можно поправить вином и добрым советом…" - какая длинная, на целый монолог, однако, реплика, как медленно бубнит ее Шамаев, а впереди, до глупого, желанного полупоклона, еще все десять реплик покороче - их надо как-то переждать, как-то сдержать биенье сердца, чтоб не лопнуло: а ну - почудилось, а ну - там, с краю, и не Фимочка! Но не могло почудиться двоим, тем более что это ведь не он спросил - Обрадова спросила первой: "Ты видишь, что я вижу?".
…"Достойная мадонна, почему ты грустишь?" - "Достойный дурак, потому что у меня умер брат". - "Я полагаю, что его душа в аду, мадонна".
Да, Серафима, да! И чтобы в этом точно убедиться, он задержал, продлил полупоклон: глазами бегая, еще раз и еще бросая мельком взгляд на край второго ряда, переиграл и погрешил на три секунды против расчисленного хода действия; Мовчун такого не прощает - и пусть. Пусть радуется, что она жива, индюк унылый… "Мальволио, что вы скажете о нашем шуте? Он, кажется, начинает исправляться". Некстати вспомнив: он впервые произносит текст Мальволио со сцены вслух, Шабашов с трудом преодолел мгновенный страх; мысль о дебюте и счастливая тоска о Серафиме едва не стоили ему ненужной паузы: "Еще бы! Теперь он все время будет исправляться, пока смерть не пришибет его. Старость только умным вредит, а дураков она совершенствует", - успел сказать он вовремя, но чувствовал: никак сказал, словно на первой читке… Зато в следующей реплике, умело слушая себя со стороны, он уже слышал, да и чувствовал в себе не Шабашова, которому доверили играть чужую роль, а настоящего и упоительно ничтожного Мальволио: "Не могу понять, как ваша милость терпит этого пустоголового мерзавца: недавно на моих глазах он спасовал перед обыкновенным ярмарочным шутом, безмозглым, как бревно. Видите, он сразу онемел…"
До ухода оставалось девять реплик. Теперь стремительная смена мизансцен (хотя б на том спасибо Мовчуну!) позволила ему то коротко, то долго глядеть на Серафиму и даже пару раз перехватить ее, как показалось Шабашову, внимательный и удивленный взгляд.
Оливия отправила Мальволио спровадить прочь неведомого гостя - и Шабашов покинул сцену.
Влетел в гримерку, там увидел Парфенова с Охрипьевой в костюмах Себастьяна и Виолы. В ушах Парфенова, как мухи, чернели радионаушники; казалось, он заткнул наушниками слух, чтоб не следить за ходом действия на сцене, звучащего негромко из динамика в углу.
- Фимочку видели? - с разбегу крикнул Шабашов, впервые выпустив на волю потаенное свое словечко "Фимочка". - Здесь, во втором ряду, живая, и спектакль смотрит! Все обошлось, - а что я говорил? Что я говорил?.. Но как они сумели?
- Что обошлось? - не понял Парфенов и даже вынул черные затычки из ушей. Охрипьева молчала, поправляя грим перед единственным на всех настенным зеркалом.
- Ах, ты вчера здесь не был!.. - и Шабашов призвал Охрипьеву: - Ты отвлекись; ты что, ему не рассказала о Серафиме?
- Ничто не обошлось, - отозвалась Охрипьева.
- Там все по-прежнему, - сказал, поняв, Парфенов. - Передают, что Аушев и Примаков сейчас пытаются их уломать. Иващенко-продюсер говорит, что дети, те, что были заняты в спектакле, не отпущены… И не двенадцать их, он говорит, а двадцать… Я Серафиму видел, Дед. Я с ней, вернее, с ними, сюда ехал…
В динамике в углу зашелестела реплика Шута: "Нет, мадонна, пока что он еще только спятил…".
- Дед, торопись, тебе опять на выход, - прикрикнула Охрипьева, и Шабашов не опоздал; вслед за Шутом беззвучно повторяя: "… придется дураку присмотреть за сумасшедшим", - он выбежал, в последний миг остепенив свой шаг, на сцену и, слов своих не слыша из-за гула в голове, умело начал: "Сударыня, этот молодой человек хочет видеть вас во что бы то ни стало".