- Такая херня бывает, Коля, думаешь, сейчас сердце захлебнется от кровяной волны и встанет. Особенно когда ее нет рядом. Дети же у меня, внуки… тоже вроде, но не так. - Дядь Саша замолк. - Меня до нее никто не любил. Нина-покойница? Жили нормально… Не ругались, а только не было такого, привыкли просто… Иногда проснусь ночью, гляжу на Полю и думаю, что это такое - я же в два раза старше. Думаю, может, просто мужиков молодых нет путних, да ведь есть же. За ней сколько народу ухлестывало. Вертолетчик этот из Николаевска. А? Как она со мной, почему?
- Да-а… - Колька забылся и достал сигарету из пачки, хотя его кубинская дымила в пепельнице. - Вот и Трофимыч, видно, так. Может, она ему тоже никогда не изменяла?
- Кто? - нахмурился дядь Саша.
- Тайга! Вот он от своей старухи и бежит к ней.
Мужики сидели молча, думая о своем. Печка трещала сырыми листвяными поленьями, да Колька отстукивал по спичечному коробку.
- А у тебя… - поднял Поваренок взгляд на Илью, - что же жена твоя… отпускает тебя?
Жебровский внимательно их слушал и думал о чем-то, ответил не сразу:
- У меня жена почти ничего из того, что я люблю, не любит… Вот такую вот простую жизнь, имею в виду… - он покачал головой, - ей это кажется примитивным.
- Взял бы разок в лес с собой… не на сезон, а вот так… - Поваренок задумался, как можно взять с собой бабу в лес. - Ну, там… за грибами сходить, ухи наварить… на выходные, короче!
- И чего? - не понял дядь Саша.
- Чего… - Колька и сам не понял, чего хотел: чтобы та московская баба полюбила тайгу или наоборот… - А ты сам-то чего хочешь, чтобы она с тобой, что ли, ездила?
- Да нет, конечно… - Жебровский улыбнулся, - но… я же тоже с ней почти всю жизнь прожил. Меня в прошлом году не было почти четыре месяца, она вроде и соскучилась, а на другой день уже все. Как будто и не охотился. Не расспросила ничего… даже фотографии не посмотрела.
- Моя тоже никогда не спрашивает. Да и что ей рассказывать? Как вот мост, что ли, меняли? Или как невод таскали? Никогда это бабе не будет интересно, даже не думай. Уехал, все - привет, вернулся - слава Богу.
Дядь Саша, молча их слушавший, достал папиросу и подсел к печке:
- Поля меня обо всем расспрашивает, я даже иногда думаю, не ревнует ли? И всегда сама меня собирает. - Дядь Саша посмотрел на мужиков. В глазах было и удивление и мелкая похвальба. - Никогда Нина-покойница не собирала, она и не знала, где что у меня лежит. А эта все знает, никогда не забудет ничего! Сам-то всяко-разно забудешь, а Поля нет. И всегда меня ждет, вот что! Когда бы ни приехал, как будто знает, что буду. Все у нее готово, всегда рада.
- Ну ясно, одна-то сидит, ни детей, ничего, чего ей еще делать. А у моей - трое. - Не без ревности подытожил Колька.
- Тут дело в другом, моей жене совсем не интересно то, что интересно мне. Ей и себя хватает. Там, на материке, все уже чуть по-другому… - пояснил Жебровский.
- А где работает? - перебил Поваренок.
- Она искусствовед. - Жебровский сказал и глянул на Кольку.
- Да может, у нее есть кто? - то ли нахмурился, то ли улыбнулся Поваренок. - Воля, она и добрую жену портит… Дело житейское.
- Ну-у… - Жебровский взял кружку, заглянул в нее, - я не думаю…
- Думай, не думай, оно само собой заводится, на хер это дело, вернулся домой, все нормально? Значит, и хорошо. Ничего не надо думать. Уезжаешь на три месяца свои удовольствия справлять, а она что, сдохнуть должна?
Колька посмотрел на дядь Сашу, ища поддержки, но тут же понял, что не по адресу обратился, и все же он очень доволен этой своей смелой мысли был.
- Сами-то… - Повернулся к Жебровскому. - Не святые небось, что же бабы должны терпеть?
Жебровский пожал плечами. Дальше ему явно не хотелось говорить.
- Что-то ты, Поваренок раздухарился, искусствовед херов. Сдохнуть они должны… никто без этого еще не подох, - передразнил дядь Саша. - В прошлом году в бригаде каждый день со своей трещал. Две рации с собой взял, чтоб, не дай Бог не сломалось. Каждый день, утром и вечером, - Кивнул он Жебровскому.
- У меня Колька маленький тогда был… - подскочил Поваренок, - годика не было.
- Так, может, и Колька не твой? Тебя ж по полгода дома не бывает? - Дядь Саша хитро смотрел из-под лохматых бровей.
- Вот собака, гад! - выругался Поваренок беззлобно и, повернувшись к Жебровскому и тыча пальцем в дядь Сашу, добавил: - Он моему Кольке крестный батька…
- А ты не заговаривайся. Ждет моя меня, и нормально. И я никуда не озираюсь! Никак по-другому и быть не должно. Тут все правильно устроено.
- Ну а если она маленько того… маленько "посмотрит" на кого, что, убудет от нее?
- Убудет, - сказал дядь Саша спокойно и внятно. - Он поднялся с корточек от печки, и Жебровский опять удивился, какой он крепкий. - Все это знают, Коля. И ты своей каждый день звонил, потому что она каждый день ждала. - Дядь Саша сел за стол. - Вот яблоко, - он взял в руки краснобокое яблоко, - красивое! Плотненькое, в нем жизни полно, пока оно целое… а ковырни его ногтем, чуть-чуть ковырни… Через два дня выбросишь!
Дядь Саша осторожно положил яблоко в миску.
- Все это знают, и все ковыряют, - философски заметил Колька.
- Почему ковыряют-то? Вот вопрос!
- Да себя, видно, любим, от этого всё… - Поваренок потянулся за бутылкой, - что-то не пьем ни хрена…
- Это понятно…
Разговоры о смысле жизни не способствуют пьянству. Мужики покурили, обсудили что-то незначащее на завтрашний день и, хотя собирались ночевать у Жебровского, разъехались. Дядь Саше что-то понадобилось дома, Поваренок… все равно, мол, мимо меня поедешь… и Жебровский остался один.
Он неторопливо убирал со стола, мыл посуду, думал о странной, непонятно на чем основанной уверенности дядь Саши, о его Полине, пытался представить их жизнь здесь, невольно представлял свою жену здесь в этом домике, и ему становилось непонятно и смутно на душе. Голова, как заглючивший компьютер, выдавала набор картинок: пустой лондонский дом, пустая почему-то московская улица с мелким дождичком, утреннее, зимнее парижское кафе… Везде было скучно, везде он был один, ничего не делал, и ему ничего не хотелось делать. Он хмурился, звал на помощь белое спокойствие своего участка, гор и тайги. Но почему-то и туда не хотелось.
5
Степан Кобяков был чуть выше среднего роста. Крепкий, большерукий, как все промысловики, и молчаливый с вечно не то угрюмым, не то внимательным, но недолгим взглядом из-под лохматых бровей. Лицо самое простое, неброское, нос небольшой картошкой, темно-русые волосы. Не было в нем ничего красивого или просто приятного. Во взгляде всегда одно и то же - ровное спокойствие, не допускающее ни соплей, ни ругани, ни лишних слов. Не понять по нему было - доволен он, нет ли. Когда ему было интересно, слушал внимательно, но вопросов не задавал, компаний ради компаний не признавал, и пьяным его никогда не видели. Всю жизнь, сначала с отцом, а с семнадцати лет один промышлял в тайге, на своем участке - все у него было свое, и все исправно работало. Он был закоренелый одиночка, и его невольно уважали, может, кто и недолюбливал за обособленность от людей, но уважали. В конце концов, плохо он никому не делал.
Может, такой вот матерый мужик и составлял когда-то основу русской породы, не могли же лодыри да пьяницы отломить, а потом еще и освоить полмира…
Больше всего Степан походил на портового грузчика, плечи и ноги которого будто созданы были для неторопливой, с покряхтыванием, тяжелой ноши. Такие люди обычно не очень ходоки, но Кобяков был легок на тропу. Под тяжелым рюкзаком и уставший - вторые сутки уже не спал - он ходко шел вдоль Рыбной. Пойма была широкая, где пять, а где и все десять километров, со многими рукавами, островами и большими галечными косами. Тальниками заросшая, на высоких местах старыми тополями. Хорошей тропы вдоль реки тут и быть не могло, Степан обходил заломы и перебредал рукава, но по дороге, которая в нескольких километрах отсюда тянулась открытой тундрой, идти ему было нельзя.
У Манзурки чуть не столкнулся с мужиками. Те сидели под берегом на поваленном дереве и потихоньку выпивали. Костерок горел. Водитель по старинке клеил пробитое колесо. Степан взял собаку на поводок, вернулся и обошел лесом.
Как зверь инстинктивно сторонится неприятностей, так и он избегал людей, совсем, может, ему и безвредных, и уходил все дальше и дальше, отстаивая право на свободу. Не раздумывая, столкнул он тот уазик со своей дороги, и так же шел сейчас. Перед ним, впереди, была свобода, за ним же… Что было за ним, он не думал. Сто из ста гадали бы, что там теперь делается и каким боком вылезет, Степан же, как горбатый якутский сохатый, пер своим курсом. И этого было достаточно.
Он чувствовал свою правоту не только перед ссаным майором, который полез в тягач, но и перед ментами вообще. Он презирал их, думал о них, как о мышах, шуршащих ночью по зимовью. Взять они его не могли. Никак.
Что же касается государства, то тут Степанова совесть была совсем чиста. Государство действовало безнаказанно и о грехах своих никогда не помнило. Он знал за ним столько старых и новых преступлений, что не признавал его прав ни на себя, ни на природу, о которой это государство якобы заботилось. Он знал цену этой заботы.