Бидоны же по справедливости отошли к Миньке Силкину, Ванькиному отцу, который на этой "Беларуси" работал тоже с той поры, как себя помнил. Помыкавшись с полгода с молочной тарой, он все же, скрипнув от ненависти зубами, уступил бидоны новому русскому чужаку, который к тому времени уже приступил вместе с двумя сыновьями к закладке фундамента под будущий коровник. Один бидон, совершенно в его хозяйстве непотребный, он, тем не менее, оставил себе, так, на всякий случай, а больше из принципа, для самоуспокоения - чтобы не все досталось врагу.
Бывший молочный бидон этот, а нынче - емкость для керосина, стоял в закутке рядом с бочкой, и каждый раз, когда Ванька заходил в избу, он ощущал в сенях сладкий керосиновый запах, перемешанный с ароматом жареной на сале картошки, которую мать готовила им почти каждый день на старой керосинке, от которой так и не сумела отвыкнуть. Сало, ежегодно запасаемое матерью для семьи, пласталось на прямоугольные куски и, пересыпанное крупной солью, круглый год хранилось в бочке. К зиме запасы обычно подходили к концу, и уже последние, нижние куски, мать просила Ваньку вытаскивать оттуда. Ванька нырял в бочку почти целиком и выуживал оставшиеся оковалки, самые просоленные и пахучие, с розовой прослойкой. Мать брала здоровенный тесак, который постоянно торчал здесь же, в сенях, воткнутый в паклю меж бревен, обдирала сало со всех сторон, там, где мягкое, и давала Ваньке перемешанную с солью сальную мякоть: на, мол, отнеси, курам дай - им для яиц хорошо…
Газ же из баллона мать запаливала только под чайник. Из электрического они не пили - отец не велел, экономил электроэнергию.
- На газу дешевле будет, - поучал он мать, - и полезней - потому что без спирали нагревательной. От нее весь вред, и камни после в желудке образуются.
Мать верила отцу, потому что не могла проверить, да ей и в голову не приходило сомневаться в мужниных словах.
Газ возили по четвергам, в баллонах. Привозила фирма какая-то, из новых, акционерных, что без числа пооткрывались в Суворове - райцентре. Привозили бесперебойно и брали недорого, на круг выходило дешевле, чем раньше, при коммунистах.
- С-суки… - говорил про них отец, - повыползали… - он подцеплял на вилку ломоть ужаренного сала, задумчиво жевал и уже тихо, себе под нос добавлял: - Ну, есть, твари…
Леха, старший брат, которому уже стукнуло шестнадцать, тему поддерживал с удовольствием. Он тоже, как и отец, любил картошку с салом и сильно недолюбливал новую жизнь, поэтому учиться дальше после десятилетки не собирался, а планировал пойти в армию, - сначала отслужить, а потом остаться насовсем, на твердой зарплате.
- А чего… - говорил Леха отцу совсем по-взрослому, - там накормят и обмундируют. Прапора получу - с жильем решат, войны уже теперь не будет никакой - не с кем воевать-то. Отбомбились… А содержание военным обещали поднять, я слышал. По контракту. Из бюджетных средств, за народный счет…
- Беспроигрышное дело, - кивал головой Минька и одобрительно смотрел на своего старшего, самого умного после него члена семьи. - Хорошо, что за народный… Что б с этими, - он неопределенно указывал глазами на окно, имея в виду оккупированную новым фермером территорию, - разобраться по совести. Когда время придет…
Мать и Ванька при этом в расчет не принимались и до умных разговоров не допускались совсем. Мать - по определению, как женщина, а Ванька - просто как сопля картавая и младший у Силкиных по мужской линии.
Заикаться он начал не с рождения, а по случаю. Тогда ему было лет пять, и дело было под утро. Накануне, поздно вечером, Минька на "Беларуси" отвез дачникам навоз, краденый, два прицепа, оба - из-под молочных бидонов, и сторговал по сороковке и две бутылки за прицеп. Уже ночью, в темноте, он отцепил оба говняных прицепа и загрузил их бидонами обратно, сам же с чистой совестью поехал на тракторе домой, спать. Рано утром Прасковья, телятница, пришла на дойку и обнаружила стерильную тару всю в зловонной жиже. Матерясь на всю округу, забыв про коров, она понеслась к Минькиному дому - скандалить. Упустить такой шанс было не для Прасковьи. В пять утра она ногами и кулаками заколотила в дверь силкинской избы, с проклятьями и тюремно-милицейскими прогнозами. Мать чего-то поняла и быстро растолкала все еще нетрезвого Миньку. Услыхав задверные проклятья, Минька тут же протрезвел, вытащил деньги из сапога и сунул их на печку, Лехе, успев шепнуть:
- Схорони, живо…
Семилетний Леха к тому времени уже отличался сообразительностью, особенно там, где наблюдался какой-либо недосмотр. Спрыгнув с печки, он быстро юркнул за занавеску, туда, где спал Ванька, задрал у того одеяло и сунул смятую пачку брату в трусы. Затем резко толкнул его в грудь. Мальчик проснулся в полной темноте и, перепуганный, заплакал.
- Не реви, дурень, - шикнул на него старший брат. - Нашего папку пришли в тюрьму забирать. Это, - он ущипнул его за пипиську, - никому не показывай. В трусах держи, понял?
Из всего этого до Ваньки дошло лишь то, что папку он больше никогда не увидит, и он заревел еще громче, на полный оборот. Дверь Прасковье так и не открыли, деньги из Ванькиных трусов были изъяты и перепрятаны еще надежней - в бочку с салом. Ваньку мать взяла на руки, успокоила и покачала, как грудного… А потом попела про баю-баюшки и ушла с сыном на руках в сени. Там она вошла в каморку за фанерной дверью и нагнулась вместе с ним над бочкой: "Достань, сынок, сальца со дна - мне самой не достать…"
Ванька наклонил голову над бочкой, уперся ручками в деревянные края и заглянул вниз, туда, где сало. Но никакого сала там не оказалось, а было темно и страшно. Неожиданно мать куда-то исчезла, и в это время края у бочки хрустнули и разъехались в разные стороны, и слабый свет, что был в сенях, тоже погас. Тут верхний обод лопнул и разлетелся на две ржавые половинки, и Ванька, потеряв опору, рухнул вниз, в темноту, и полетел быстро-быстро к далекому и невидимому дну.
"Это тюрьма, а там, внизу, папка…" - успел подумать он. Потом все пропало, стало горячо и мокро, и он закричал…
Утром его долго не могли добудиться. Тогда Леха притащил воды в стакане и плеснул брату в лицо. Ванька открыл глаза, посмотрел вокруг и, не обнаружив Миньку, заплакал. Не закричал, как ночью, а заплакал, так, как плачут обиженные старики - тихо и горько. Постель его была мокрой насквозь - так он в ней и проспал до позднего утра.
С этого дня он начал заикаться - сначала сильно, с резкими горловыми спазмами, потом, постепенно, тише - через два раза на третий, а то и на пятый звук. Лечить Ваньку не стали - не сообразили, что можно. Ну а потом свыклись и смирились окончательно. Писаться он тоже стал, но не так часто и регулярно, хотя, чтобы вызывать усмешку брата и отцову ухмылку - хватало…
- Значит, судьба ему такая, - поставил диагноз Минька, - в картавых ходить…
- В заиках, - с удовольствием поправил отца Леха. - В картавых - это когда рэ в нос попадает и тянется длинно, ребята говорили, жиды так разговаривают…
- Какие такие жиды? - встрепенулась мать. - Какие ребята?
- Ну, по мне, что так, что эдак, - равнодушно констатировал Минька. - Жидом он все одно не станет, а вот Иванушкой-дурачком точно будет. Через прицеп с говнищем этим, будь оно неладно. И в школе, когда пойдет, картавым задразнят. Вот поглядите…
В школе и вправду стали дразнить, но не сразу, а погодя, с легкой руки брата, что к тому времени ходил уже в четвертый. И не "картавым", как назначил отец, а "Иванушкой-дурачком", как упомнил и донес до ребят это прозвище Леха, прозвище, беззлобно и невзначай сочиненное Минькой. Многочисленные обиды, последовавшие вслед за прозвищем, Ваньке приходилось терпеть и переносить молча, потому что именно в эти мгновения заикание его учащалось, доводя гортань до спазма, нижняя челюсть отваливалась, мелко дрожа, и отвердевала так, будто кто-то клинил ее в распор чем-то упругим, неуправляемым и упрямо-твердым. Леха сначала пометался для виду между ребятами и Ванькой, пытаясь по возможности поспособствовать в отдельных случаях улаживанию братовых проблем, но скоро родственный запал его иссяк, и он целиком перешел на сторону атакующую - насмешную и беспощадную. Поначалу он думал, что отношение его к брату не будет зависеть от каких-то там школьных насмешек и дурацких прозвищ, дома они всегда братья: он - старший, Ванька - младший, он, Леха, - защитник и родня. Ванька - что есть - то есть, по остатку, слабая сторона, но все ж родная кровь, как ни крути…
Но со временем образ вечно ущемленного ребятенка, а затем и подростка, плавно перетек из кирпичных школьных стен обратно, в домашние, ограниченные бревенчатым пятистенком Миньки Силкина и его семьи, и уже здесь, дома, Ванька постепенно, из года в год, и снова не без легкой Лехиной руки, стал тоже превращаться в Иванушку-дурачка, ущербного зассыху да заику - вечного малолетку. Возникшим изменениям в отношениях с собственным сыном Минька особого значения не придавал, впрочем, и не замечал их вовсе - не до того было. Колхозу-кормильцу наступал полный шиндец, и надо было думать, как выживать в новой непонятной жизни. Постепенно он привык к мысли о сыне-недоделке и ему стало казаться, что так было всегда, с самого Ванькиного рождения. И поэтому тем родней и понятней с каждым годом становился ему старший, Леха…
Матери же, единственной в семье Силкиных женщине, хватало дел по дому и двору, хватало настолько, что было не до глупостей: вперед надо накормить, прибрать, приготовить, обшить и запасти, все прочее - потом, опосля, сладится само собой, были бы все здоровы. Ну, а что Иванушка-дурачок, так это ничего, не по-злому, не страшно вовсе - все ж, не Иван-дурак…
- Сало, считай, последнее, - сообщила за ужином мать. - Почитай, на неделю еще, а там - все, ехать надо в Суворов, запас брать. Да и пшено вышло все, тоже добавлять надо…