Максим Гуреев - Остров Нартов стр 2.

Шрифт
Фон

Итак, деду, моему деду, перевязали рану. Старик внешне успокоился, прилег, укрылся с головой, выставив раненую конечность из-под одеяла, очевидно, боясь остаться с ней в одном замкнутом, душном пространстве импровизированного больничного шатра, страшась асфиксии испарениями пахучей крови - квасного сусла.

Вскоре он умер. От пневмонии. Как и все старики.

- Ты чего? - Порфирьев толкнул меня.

Я вздрогнул:

- Чего - ничего!

- Врешь, я видел, как у тебя глаза закатились.

- Ничего и не закатились.

- Закатились, закатились. Ты больной? Как и я?

- Отстань.

- Больной, больной...

- Отстань от меня!

- Давай дружить, меня зовут Женя Порфирьев. Смотри! - Порфирьев приоткрыл рот, запрокинул голову навзничь и закатил глаза.

Мне стало тошно, неужели я выгляжу таким же придурком, как и он, неужели я похож на него?

- Похож, похож, - проговорил Порфирьев примиряющим тоном, - у меня уже голова болит. А как тебя зовут?

- голос доносился откуда-то с вершин низкого потолка или крышки стола, или Бог знает чего еще.

Мне показалось, что я оглох: ведь в ушах копошились какие-то совершенно посторонние звуки, отдаленно напоминавшие урчание питающихся под горячей теплотрассой собак. Когда звуки приходят с намерением неотступно следовать, памятуя о законе теней, света, приглушены монотонным гудением проводов. На смену тяжелому матовому свету приходят резкие, вонзающиеся в голову иглы, гвозди ли, электрические вспышки-молнии внутри эмалированной миски, качающейся под потолком. Скорее всего, эти старые, ветхие звуки поселяются в ушах. Поэтому я боюсь ушей - этих известковых, заросших, как правило, волосами хрящей, ракушек, жил конского щавеля, напитавшегося, просто обожравшегося зацветшей водой.

Однажды я видел, как моя мать лечила свое ухо, вернее, уснащала его густой репейной мазью. Все дело было в том, что у нее тогда совершалось, именно , ибо это была целая церемония, ритуал, очередное осложнение, ведь она еще с детства страдала хроническим отитом, и приходилось выпускать гной ватными тампонами. Она, моя мать, утверждала, что не слышала на правое ухо, была глухой на правое ухо. Это, видимо, означало, что там, в глубине, было совершенно пусто, как в пахнущем горьким казеиновым клеем ящике письменного стола. Как в гробу. Кажется, так?

Вновь под столом.

С потолка в сумрачное подземелье ног с приставленными к ним ботинками и резиновыми ботами, в целях просушки, свешивались к тому моменту уже довольно изрядно налившиеся кровью, пылающие, багровые головы учеников.

Волею момента все мгновенно стихло, и я вдруг осознал, что, сделавшись предметом всеобщего недоброжелательного наблюдения, сижу на полу, да еще и в обществе придурковато улыбавшегося Порфирьева.

Наконец в самой отдаленной и потому затененной пыльной мглой низине появилась голова военрука Павлова.

Павлов. Он был наполовину лыс, другая же половина черепа-валуна студнем шевелилась в зарослях седого, бритого под машинку болотного мха волос. Много выше прямого мохнатого затылка, поддерживаемого двумя колоннами, обтянутыми ссохшимся, морщинистым дерматином, короткие волосы-водоросли образовывали чуть скошенную влево скобку. Павлов комично вертел головой, с трудом привыкая к особенному измерению подстолья:

- Нартов! Порфирьев! Что вы здесь делаете, черт бы вас подрал!

- А мы ищем мою шапку, мою шапку, потому что у меня болит голова, загугнил Порфирьев.

- Вон! Убирайтесь вон! - Павлов, очевидно, ошибочно решив, что мы над ним издеваемся, затопал квадратными ногами.

Но разве, разве мы издевались на ним, ведь в наших помыслах совершенно не было столь чудовищного плана, тем более, что я, когда смотрел на его пустые рукава, заправленные в нагрудные карманы гимнастерки, внушал сам себе страх, вернее, животный ужас перед лицом его страданий, пускай даже и воображаемых. Иногда мне мерещилось, что ампутированные руки приходят и душат своего увечного хозяина.

Павлов уверял, что он фронтовик и потерял свои руки в бою, хотя всем было известно, что это результат несчастного случая, происшедшего при разгрузке леса на лесобирже.

Итак, культи душили своего хозяина. Военрук начинал хрипеть и извиваться, задевая пахнущими тавотом кирзовыми сапогами ножки парт и скамеек, разрушая все вокруг себя.

- Вон! Убирайтесь вон, свиньи! Вы что, вздумали издеваться надо мной?!

- Мы ничего не , - Порфирьев попятился в глубину подвала-подстолья.

Он кланялся, ударяясь лбом об пол, а может быть, он просто пробовал носом и губами щели, из которых тянуло кирпичной сыростью бомбоубежища. Молился?

Теперь лицо Павлова налилось кровью. Он пытался кричать, но, поменяв горизонт, из его рта хлынули густые пенистые слюни.

Полились.

Тыкаясь подбородком в грудь и живот, он намеревался избавиться от чудовищного, столь внезапно приключившегося с ним припадка-потопа. Павлова трясло, я видел это.

Вдруг, Боже мой, Боже мой, военрук судорожно выпрямился, ноги его беспомощно заскользили по полу, при том, что это произошло столь скоро и верно, что я никогда бы не посмел подумать об этом и тем более пожелать подобного исхода дела. Скорее всего, у него в ту минуту закружилась голова. Он потерял и без того шаткое равновесие и, вывернув свой сизый, кафельный, безобразный подбородок, отвратительный подбородок, рухнул на пол, опрокинув на себя тяжелый учительский стул.

Коха вновь захохотал первым, но уже как-то по-иному - повизгивая и закрывая пахнущий табаком рот ладонями:

- Идиот! Идиот! Старый идиот! - раскачивался он.

Через несколько минут ревели все ученики, уже полностью забыв обо мне и Порфирьеве.

Однако военрук пришел в себя довольно быстро и, поняв, где он находится (на осознание же мерзости своего положения, надо думать, у него просто не хватило рассудительности) и что с ним свершилось, немыслимо извиваясь, совершенно, совершенно уподобившись змею, пытался встать. Павлов пытался встать! Но всякий раз он ударялся головой о крышку стола.

Безусловно, во всем происшедшем он склонен был винить нас с Порфирьевым.

- Помогите мне встать, животные! - заорал Павлов, пытаясь пересилить или перекричать общий гвалт.

В эту минуту я подумал, что никогда не смогу подойти, точнее сказать, подползти к нему. Да, да, я бы, наверное, смог взять этого несчастного истеричного, озлобленного инвалида за руки, даже целиком зная всю неправду его пустых, развевающихся аэродромной колбасой рукавов, но, черт побери, у него не было рук, а брать его за пустые, залоснившиеся манжеты, свисавшие из нагрудных карманов гимнастерки бармами, я бы не смог, ведь они ломались под тяжестью надувшегося венами тела и развевались на ветру-сквозняке. Неруки.

Теперь Порфирьев подобрался к Павлову и, обхватив его руками за живот, пытался приподнять. Было видно, что один он не справится. Вдруг, неестественно вывернувшись, я даже не понял, как это случилось, потому что в моих ушах стоял ужасающий гул, визг и топот, багровое, распаренное, покрытое потом лицо военрука, украшенное хрустящим венозным носом и заиндевевшими сетчатыми щеками, оказалось передо мной! Наверное, я просто сошел с ума или оглох, что по сути одно и то же, или ослеп!

Павлов уставился на меня, а в подглазных мешках, похожих на древесные грибы, вислые болезни-чаги, он, предположительно, заточал уголь-антрацит. Ну что ему было нужно от меня? Что? И почему он смотрел только на меня, а не на Порфирьева или татарина Коху, переставшего к тому моменту хохотать, но закурившего извлеченный из уснащенной газетами меховой кепки замусоленный огрызок папиросы.

Честно говоря, преподаватели уже давно махнули на Газарова рукой... И почему, в конце концов, Павлов столь внезапно затих? Может быть, он умер, я слышал от матери, что возможно умирать, как, впрочем, и спать с открытыми глазами.

Так умер мой дед в больнице, тогда, давно: с открытыми глазами, он смотрел куда-то в потолок, словно хотел более подробно исследовать хитросплетения трещин в поле закопченно й лампой побелки. Это очень дурной знак, что взор военрука остекленел, по крайней мере, в моем понимании, воображении. Но он не умер, слава Тебе, Господи. Его красные глаза реагировали на свет, в том смысле, что студенисто дрожали.

Со мной именно так случается довольно часто, когда вязкое, подобное вонючему застывающему парафину или, наоборот, благовонному церковному воску, что прижигает большой и указательный пальцы, оцепенение сковывает мой затылок, шею, не позволяет начертывать острым подбородком вертикальные линии-рельсы. Из глубины, из недр подступает еда в виде лопающихся в гортани пузырей отрыжки.

- Ты! - Павлов зашевелил нижней челюстью, как бы вспоминая о некоем указующем жесте несуществующих пальцев на несуществующих руках. Голос его был страшен, каков бывает голос человека, только что освободившегося от припадка.

Наверное, Павлов хотел предложить мне денег, чтобы я помог ему подняться, но я не возьму, не возьму эти деньги, потому что, скорее всего, через некоторое время он потребует их обратно, потребует вернуть долг. Конечно, конечно, потребует! А я боюсь этого, ибо знаю, что нет ничего страшнее ощущать страх какого-то чужеродного присутствия, предчувствия. Об этом мне всегда говорила мать.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке