Кстати, ничего похожего не встретишь в другой, не российской, части Европы, где всё регламентировано, а запреты святы. Что ж, в Западной Европе страны-государства с нами не сравнимые, - и там каждый километр освоен и изучен. А у нас, на той же Русской равнине ощущение такое, что соотчичи лишь только начинают жить, облагораживая неоглядные дали, - и работы у них непочатый край, не на одно поколение!
В общем, я продолжал свой путь в Гольцы, однако росло беспокойство: а вдруг нападут? Вдруг скрутят, бросят в подвал, как того же Базлыкова? Владение-то крутых! Беспределом жестоких расправ теперь никого не удивишь… Вспыхивало, понятно, возмущение: "Эко придумали - охотхозяйство! Поместье себе присвоили!".
Возмущение затмевало тревогу, хотя я уже не сомневался, что впереди маячит встреча с вооружёнными охранниками. Правда, тешил себя тем, что у меня есть алиби: мол, навещаю учительницу Надежду Дмитриевну, хотя данный аргумент мог никак не подействовать. Честно говоря, мне не хотелось нарываться на расправу упоённых безнаказанностью держиморд. Поэтому я затормозил машину у тропинки, ведущей к порядью краснокирпичных домов земской постройки, в одном из которых прожила всю свою жизнь моя знакомая учительница. Но, выйдя из машины, я ошарашено замер, забыв о Надежде Дмитриевне и обо всём прочем. Сбоку, за поворотом красовался, будто возникший чудодейственно из сказки, белокаменный замок.
Вместо краснокирпичной крепостной стены с огромными проломами, наполовину сниженной по той простой причине, что в советские времена кирпичи растаскивали на печки и иные строительные нужды, неприступно утвердилась более высокая и более мощная белокаменная ограда, покрытая по верхнему скату медными гофрированными пластинами, с островерхими башенками на углах, тоже в медном покрытии и с позолоченными петушками-флюгерами. Исчез бурелом, а появился глубокий ров, правда, пока не заполненный водой, но всё равно препятствие представлялось едва преодолимым. Из-за медного уреза больше не выглядывали пышные кроны яблонь; там теперь конусно устремились к облакам серебристые ели.
Ну, и сам белокаменный замок… Сооружённый из знаменитого окского известняка, из которого в Древней Руси строили только храмы, он выглядел строгим, умеренно величественным. Да, архитектурно он был как бы прост, и как бы сложен, и как бы в меру затейлив: квадрат основных помещений в три этажа поднимала, делала стройным крутая крыша, и ещё то, что по бокам вонзались в небо круглые башни. Все крыши так же, как и крепостные стены, казались покрытыми огненной медью, - вероятнее всего, "под медь", - и те же навесы над непривычными трёхгранными окнами, выдвинутыми наружу, так называемым эркером. Башни украшали золотые шпили наподобие петропаловской "иглы" в Санкт-Петербурге, а в том, что они позолоченные, в блёском солнечном сиянии, не возникало сомнения.
"Н-да, - сказал я себе и в удивлении, и в недоумении, - прямо-таки чудо отгрохали! Видно, новоявленный граф вовсю постарался… Напротив жалких домишек своего детства… бревенчатой школы, которую, конечно, скоро снесут… скромного обелиска своего деда, знаменитого коммунара…"
"Н-да, - повторял я, в самом деле потрясённый, продолжая разговор с самим собой, - теперь внук в Гольцах суверен и богач… Теперь, можно сказать, всё в его воле… Вот ведь как меняются векторы бытия, оборачивается судьба…"
Я направился к неприглядным домам столетней давности - очень жалким перед явленным новоделом.
"А ведь когда-то, - думалось мне, - в первую либерально-демократическую эпоху они, красно-кирпичные, в деревянно-соломенной России воспринимались чуть ли не барскими, и проживали там избранные - грамотеи-конторщики, агрономы, учителя, доктора, инженеры… Но уходят поколения, умирают с ними эпохи…"
На калитке палисадника у дома Надежды Дмитриевны Ловчевой крепилась, обмотанная проволокой, фанерка со словами, написанными чернильным карандашом: "Дом не продаётся". Отрицание "не" вывели жирно и заглавными буквами, и в этом чувствовались решимость и вызов.
"Что ж, - думалось грустно, - выходит, Надежда Дмитриевна больше здесь не живёт. И жива ли вообще? Может, подалась в Рязань к дочери? - мелькнула догадка. - Куда же ей теперь?.. Ну, а мне самому? Не напрашиваться же в гости к графу Чесенкову-Силкину? Или к тому же Ордыбьеву?.."
Однако уезжать из Гольцов мне не хотелось. Я всё же должен был разобраться в том, что здесь произошло. Ведь налицо необратимые перемены: жизнь потекла новым руслом, как река, как та же своенравная Ока, - "… и вернуть её к прежнему уже никак невозможно! Если даже кто-то преуспеет в гордыне и упорстве, всё равно живую стихию не переупрямишь… Значит, сроки настали?!"
И думалось дальше:
"…а раз так, то отчего мне бояться Силкина? Отчего?! Что, собственно, мы не поделили? Семейную икону? Но и это уже решено, и не нами, а высшим судией…"
Перед моим внутренним взором возник иконописный лик Христа в тёмном окладе, и вдруг Он по-живому глянул на меня с тихой улыбкой, и я на левом плече горячо ощутил благословляющее прикосновение. Я воспрял; исчезла осторожность, не то что страх. Я готов был на отчаянные поступки.
"…Ну и пусть, что когда-то оказался нежелательным свидетелем! На данный момент забудем, - возбуждённо решал я. - Вот ведь что имеем: пройдошистый Силкин всего добился - и в графы пролез, и ненавистного майора Базлыкова определил в свои крепостные… В наше-то время люди попадают в рабство! Но чему удивляться? Теперь повсюду открыто - на трибунах, по телевидению - провозглашают: эта страна прежде всего развалилась на элиту и пипл, который всё схавает! А презренный пипл, в переводе с английского, - народ, - навоз истории, как часто повторял один из пламенных революционеров товарищ Троцкий…"
Чувствовалось, что закипаю. Затвердевала решимость: мол, ни Силкина, ни, тем более Ордыбьева, бывшего партийного босса, я ни в коем случае не должен бояться.
"… а должен их высветить, - настраивал себя. - Написать статью. Пусть всюду их узнают! Напрошусь сейчас в гости и пускай нахвастывают о своих деяниях… Сами себя разоблачают!.."
Во мне закипал былой журналистский азарт, тот напор, перед которым нелегко устоять.
"Главное, - сказал себе ободряюще, - принять решение и, как советовал Наполеон, ввязаться в бой. А дальше само собой определится…"
II
Я подъехал к арочным воротам, сбоку которых, как дот, примостилась будка охранников. Из железной двери вывалился косматый детина кавказской национальности в неряшливом тёмно-зелёном комбинезоне с серебряной нашивкой "ОРД", с вислой кобурой на широком ремне портупеи. Он тупо, грозно уставился на меня.
- Кто таков?
- Знакомый хозяина, - непринуждённо отвечал я.
- Он тэбя звал?
- Звал не звал, а я по делу.
- Тэбе кто нужен?
- Как "кто"? Сам граф.
- Граф’ын на охота. Поэхал утка стрэлат.
Охранник подозрительно обошёл машину. Московские номера его смутили.
- Из Москва приэхал?
- Из неё родимой.
- Падажды, - приказал он, направляясь в будку.
Смелости во мне поубавилось. "Не втягиваюсь ли в опасную авантюру? - подумалось беспокойно. - Зачем мне это?.." Однако непреодолимое любопытство охватывало меня, и страх рассеялся. В самом деле, разве случайно я оказался здесь? Теперь уж отступать некуда.
Кавказец вышел с радиотелефоном у уха, сумрачно повторил:
- Кто таков?
Авантюрное настроение увлекло меня за опасную черту.
- Барон Штольц, - выпалил я, деланно улыбнувшись.
Тот повторил, а потом, склонив косматую глыбу головы и вдавливая радиотелефон в волосатое ухо, угрюмо, слушал.
- Граф’ын гаварыт: ты нэмэц? - уточнил он.
- Нет, я русский барон.
Он повторил, и опять непонятливо слушал.
В конце концов отключил телефон и опустил волосатую руку - даже пальцы у него были покрыты смоляной шерстью. "Н-да, с такими не шутят", - запоздало сообразил я.
- Паэзжай на рэка. Там тэба встрэтат, - приказал, указывая рукой на луговую дорогу, и осклабился в улыбке, в которой мне почудилось хищное предвкушение, тем более, он по-волчьи поклацал зубами и кончиком мясистого языка облизал верхнюю губу.