Петров мог бы помолчать, легко мог. Но он выпил, и ему лень сделать над собой наималейшее усилие. Он открывает рот, и дальнейшая его судьба на этот вечер предрешена. Причём, памятуя о прошлом случае, он не рискует утешить незнакомку фривольной шуткой, а вместо того начинает участливо расспрашивать её о житье-бытье. И опять ошибается! (Дописав до этого места, я уже начинаю сомневаться и в самоем уме Петрова, о котором был неплохого мнения, садясь за стол.) Здесь как раз такая шутка была бы уместна, а неспешная беседа за жизнь заставляет её подпрыгнуть на крякнувшем от неожиданности диване. Незнакомка удивлённо выкатывает щедро накрашенные очи и, подозревая ещё подвох, тем не менее начинает излагать про себя всё по порядку, без малейшей утайки. Постепенно она понимает, что никакого подвоха нет, в её душе расцветает одна незабудка, приводятся подробности, от которых Петрова колбасит и плющит, а то и начинает щипать в носу, и он наливает незнакомке ещё водки, которую та с каждым разом глотает всё больше и непринуждённее. Он, пригорюнившись, гладит её по голове, бюстам, коленям, а она болтает, плачет, улыбается и в один непрекрасный момент садится к нему лицом к лицу, верхом на его колени, и трещит забытая поддёрнуть мини-юбка, и незнакомка, дыша духами и потом, долго целуется. Теперь поздно уходить, тем более что ноги слушаются плохо, ботинок давно не найти, опять же милиция. Еле чадящий в парах алкоголя и фатализма фитилёк разума подсказывает Петрову послать девушку в соответствующее ей место, но, сверх милосердия, он опасается быть неоригинальным (а вот это гордыня - от лукавого): по всему видно, что уже до него часто бывало послано. Нет, он ей ещё расскажет несвязную сказку сказок, и чувству найдётся уголок под хозяйским пианином, и незнакомка, проснувшись, увидит, что Петров притиснул её к полированному боку, к педалям, чтобы нависший уступ клавиатуры укрыл девушку от возможного ночного дождя.
Вот так губят Петрова, обратите внимание, три вещи - легкомыслие, лень и гордыня. А в иные вечера также абстрактный гуманизм. Бывают ведь и такие, что прямо коммуникативная катастрофа, чёрт в юбке, крокодил, и тут уж помимо гуманизма не до порога. Например, имела завидного жениха, но не успел ещё сбежать, как сама выгнала, и с поджопником, и так типа раза четыре. Бегло посмотреть - и смех и грех. Но ежели, к примеру, вволю выпить и в меру закусить, то становится абстрактный гуманизм. Вот Петров погладит её по голове - но она глядит зверем, а то и по морде бывало. Один раз даже был случай, что злой пяткой - хорошо, что хоть голой - прямо в глаз, между прочим, истинное происшествие, свидетелями были многие люди и даже два известных уральских литератора, неделю ходил с подбитым глазом. Потом, конечно, нежная и многолетняя любовь. Так что вот, глядит зверем, гладить по бюсту он даже и не решается.
Это на самом деле очень больно! Такая умница, красавица, на высоком лбу написаны фломастером два высших образования, притом мастерица и рукодельница, что ж ей ещё делать, комсомолка, аэробика и шейпинг, а всё из-за какой-то, прости господи, коммуникативной катастрофы псу под хвост. А мужикам всем только одного и надо! А барышни и сами бы рады, да непривычные они, то есть - не приучены, а им лишь бы скорей, а какая бы жена была! Горько Петрову, стыдно, хоть плачь. И плакал потихоньку, а перебравши - и открыто, в скатерть, тарелку или какую-нибудь пепельницу.
А вот и подлинное описание пепельницы. Каслинского литья, украшенная сценой охоты легавой собаки на Серую Шейку. Пепельница не вполне овальна в плане, овал немного сплюснут с противоположной наблюдателю стороны, той, где ветер из окна, так и не удосуженного заклеить на зиму, и левый бок легавой таким образом постоянно подвержен простуде, но она не парится, а с прижатыми ухами, на полусогнутых лапах по-кошачьи крадётся к, вероятно, подстреленной утке, которая раскрыла клюв и тщетно машет крыльями. Поза пса столь же противоестественна, сколько и его поведение, ведь он не кошка, и вслед подкрадывающемуся псу подкрадывается предчувствие и дальнейшей противоестественности его поступков. Ибо его чугунный гениталий, если только он не живёт отдельной жизнью, кажется некстати крупен для обычной охоты не на жизнь, а на смерть, он, кажется, приуготовлен для охоты с противоположной направленностью. Мысль о такой охоте, в рассуждении не только межвидовой, но и межродовой разницы участников, и создаёт неоднократно упомянутое ощущение противоестественности. Что вело рукой уральского скульптора, когда он создавал свой шедевр, - небрежность ли немного сонной руки, святое ли незнание собачьей пластики, или, хуже того, неуместное озорство? Бог знает, Бог ему и судья, а мы так не шутя считали эту тяжёлую (в натуре тяжёлую, Прелесть Наша, тяжёлую, как всё!) вещицу лучшим украшением нашего кухонного равно письменного стола.
Если только не стоит на нём масс баварского пива и медное блюдо, на котором благоухают грязноватые, хотя и варёные, свиные ножки с кислой капустой и зелёным горошком "Хайнц", а под столом, где их обдувает мороз из щелей, - ещё много непочатых шклянок того же пива. Но и тогда роскошная пепельница и скудоумные часы за спиной распалённого похотью кобеля напоминают, что пиво и свиные ножки - лишь блуд чревоугодия, не столь, впрочем, греховный, сколь краткий и суетный. И пепельница так же равнодушно принимает на своё лоно трубочную золу, аккуратно выбиваемую сейчас слегка нетвёрдой рукой, как утром принимала в себя один за другим торопливые сигаретные окурки, когда по бумаге торопливо мелькал "Паркер" - относительно дешёвенький, но самый настоящий паркер, подарок уральского драматурга Надежды Колтышевой.
И никогда прежде в такие, как утром, моменты (радостного труда) о пепельнице не думалось, и никогда больше не подумается, ведь нужно последний раз в жизни описать пепельницу, но делать это дважды было бы слишком обременительной для восточных славян данью постмодернизму. Как больно, милая! Как странно! Осознавать это. Сейчас я пишу и думаю только о тебе, и так не бывало прежде, не будет и впредь. А прикинь, как непросто, хотя и весело, писать о какой-нибудь ебучей пепельнице, думая только о тебе. Я не врал тогда в письме, я первый и последний раз писал тебе о тебе чернилами, может быть, я ещё напишу кровью, но хотелось бы, чтобы нет. Но сейчас есть.
И совершенно неважно, какую пепельницу описать, какими бы смазливыми или, напротив, викториански сухопарыми они ни были, это всё-таки одно, как вода с разных бортов одной лодки. Понятно, моя пепельница особенная - ей приходится труднее многих, - так с меня больше и спросится.
Зло! Предательство!! Фальшь!!! Мерзкие хоббитцы, глупые докторишки, грошовые любомудры. Эти твари берутся судить о времени, не спросив меня, как. Меня, человека, который сейчас владеет временем не хуже, чем когда-то Петров владел женщиной. Эти создания твердили, что время ни на миг не остановишь, что нет жалкого настоящего, всё - мёртвое прошлое или нерождённое будущее, а сейчас - ускользающий от сознания миг, ускользающий, да, но смотря от чьего. Я же знаю, что никогда не описывал твоей пепельницы прежде, не займусь ею впредь, и всё время, пока я этим занят - оно, настоящее, жалкое! И в моей воле растягивать его до бесконечности, по крайней мере, пока руку не сведёт судорога. Мне нельзя лишь остановиться, ведь продолжить после остановки - значит, перенести процесс в будущее, а это совершенно противу правил, это - снова попасть в общечеловеческое время. Да, времени до сих пор нет, но сейчас я снова запущу его, в результате чего когда-нибудь и издохну под забором козырька, опять ставши смертным, ну да и хер со мной.
Но хоть теперь-то вы поняли, почему так заклинал Чехов описывать именно пепельницу, и ничего, кроме пепельницы? Чехов говорил о том, что времени больше не будет, а жалкие хоббитцы полагают, будто речь шла о литературном мастерстве. О технике, слышите ли, братья луддиты!
Ну-с, обратно Петров.
И начнёт к ней ходить. Под окнами торчит, например, часа четыре или пять, а летом - и все двенадцать. Был такой случай - двенадцать часов от звонка до звонка. В девять утра на месте, - а это был другой конец города, это был, грубо говоря, так называемый Пионерский посёлок, улица имени доктора Сулимова, если кто знает. Аккурат возле Основинского парка. И ещё слава богу, что возле парка, потому что он сидел на скамеечке возле бабушек и всё это время потягивал пивчик, так вот и слава богу, что возле парка, там прямо через дорогу ходил в кусты мочиться, а то бы где? Милиция, брат. Двенадцать часов! Сразу видно, что Петров бездельник, а ведь он бездельник. А барышня, оказывается, вышли из дому в восемь утра и весь день проходили инструктаж, а потом скакали с парашютной вышки, если ещё не с самолёта. И вернулись поздно, когда Петров поспешно уехал, ибо очень-очень захотел уже какать, а это дело более как бы серьёзное. Отдельно отметим, что все эти двенадцать часов Петров читал журнал "Урал", замусолив его до последней степени и дважды облив пивом. Что делает ему честь, а вот кому или чему - Петрову, "Уралу" или пиву, - попробуйте угадать хотя бы с четырёх раз.