"Я теперь разговариваю сама с собой, потому что больше ни единому человеку ничего сказать не могу. Иной раз мне представляется, будто я какая-то машина. Я бы охотно куда-нибудь съездила, но, когда темнеет, я пугаюсь, что не найду дорогу назад. По утрам за окном клубится туман, кругом тихо-тихо. Каждый день я делаю по дому одно и то же, а утром всё опять в беспорядке. Какой-то замкнутый круг. Мне бы и правда хотелось умереть; когда я иду по улице, меня так и тянет упасть под проносящуюся машину. Но где гарантия, что дело наверняка выгорит?"
"Вчера по телевизору я видела "Кроткую" Достоевского, всю ночь потом мне снились всякие ужасы, нет, они мне не снились, я их видела наяву, по комнате расхаживали какие-то голые мужчины, вместо половых органов у них свисали кишки. Первого декабря возвращается домой муж. Мне с каждым днём всё беспокойнее, не представляю себе, как я буду с ним жить. Каждый уставится в свой угол, и одиночество гнетёт ещё больше. Жить мне холодно, но ещё, пожалуй, немного покручусь".
Она часто запиралась дома. Если люди приходили к ней поплакаться, она их резко обрывала. Она ко всем была очень строга, во всём отказывала, всех высмеивала. Для неё все были детьми, которые ей мешают, и разве что чуть трогают.
Она легко выходила из себя. Могла резко поставить человека на место, в её присутствии люди чувствовала себя лицемерами.
Фотографируясь, она уже не могла придать лицу желательное выражение. Она хоть и морщила лоб и растягивала щёки в улыбку, но глаза, в которых зрачки сдвинуты были куда-то вбок, смотрели с неизлечимой печалью.
Подобное жалкое существование превратилось для неё в пытку.
Но точно так же она боялась и смерти.
"Ходите гулять в лес!" (Психиатр.)
"Но ведь в лесу темно!" - с издёвкой сказал после её смерти местный ветеринар, которому она, бывало, поверяла свои тайны.
Туман не рассеивался день и ночь. В полдень мать пробовала выключить свет, но тут же снова его включила. Куда ей смотреть? Она сидела скрестив руки, положив ладони на плечи. Время от времени до неё доносился звук невидимой электропилы, крик петуха, которому весь день казалось, что день только начинается, и он кричал до вечера - а вот заводские гудки возвещают конец рабочего дня.
Ночью клубы тумана перекатывались по окопным стёклам. Она слышала, как нет-нет да и побежит по стеклу новая капля. Ночь напролёт она держала под простынёй включённую электрогрелку.
Огонь в печи вечно гас под утро. "Я не хочу брать себя в руки". Она больше не смыкала глаз. В сознании её совершилось ВЕЛИКОЕ ПАДЕНИЕ (Франц Грильпарцер).
(Начиная отсюда, я должен внимательно следить, чтобы рассказ мой не слишком напористо вёл меня за собой.)
Мать всем родным написала прощальные письма. Она не только знала, что делает, но знала, почему не может поступить иначе. "Тебе этого не понять, - писала она мужу. - О том, чтобы жить дальше, нечего и думать". Мне она послала заказное письмо с копией завещания, к тому же срочное. "Я уже не раз принималась писать, но не чувствовала при этом ни утешения, ни облегчения". Все письма были помечены не только, как обычно, датой, но и днём недели: "Четверг, 18. XI. 71".
На следующий день она поехала на автобусе в окружной город и по рецепту, который выдал ей домашний врач, получила около сотни таблеток снотворного. Хотя дождя не было, она купила себе красный зонтик с красивой, чуть изогнутой ручкой.
В конце дня она возвратилась на автобусе, который, как правило, ходит почти пустой. Кое-кто видел её. По дороге домой она поужинала у дочери по соседству. Всё было как обычно: "Мы так весело шутили".
У себя дома она ещё посидела с младшим сыном у телевизора. Они смотрели фильм из серии "Когда отец и сын…".
Она отправила сына спать, а сама осталась у включённого телевизора. Накануне она побывала у парикмахера и сделала себе маникюр. Она выключила телевизор, прошла в спальню и повесила рядом со шкафом свой коричневый платье-костюм. Приняла всё снотворное, смешав его со всеми имеющимися у неё антидепрессантами. Надела трусики для менструации, в которые вложила пелёнки и ещё две пары трико, платком крепко подвязала челюсть и, не включая грелку, легла в постель в длинной до пят ночной рубашке. Она вытянулась, сложила руки. В письме, содержавшем распоряжения относительно её похорон, она в конце написала мне, что совершенно спокойна и счастлива, наконец-то может мирно заснуть. Но я уверен, что это не соответствовало истине.
Вечером следующего дня, получив известие о её смерти, я вылетел в Австрию. Полёт в полупустом самолёте протекал ровно и спокойно, воздух был прозрачен, без признаков тумана, далеко внизу мелькали огни сменяющихся городов. Я читал газеты, потягивал пиво, поглядывал из окна, и мною незаметно овладело устало-безразличное благодушие. Да, думал я снова и снова и повторял вслух вслед за своими мыслями: ТАК ВОТ ОНО ЧТО. ТАК ВОТ ОНО ЧТО. ТАК ВОТ ОНО ЧТО. ОЧЕНЬ ХОРОШО. ОЧЕНЬ ХОРОШО. ОЧЕНЬ ХОРОШО. На протяжении всего полёта я был вне себя от гордости, что мать покончила жизнь самоубийством. Но вот самолёт пошёл на посадку, огни засверкали ярче. Расслабнув в безмятежной эйфории, бороться с которой я больше не мог, я едва шагал по пустынному аэровокзалу. Утром, продолжая путь в поезде, прислушался к рассказу моей соседки, преподавательницы пения венского хора мальчиков. Она жаловалась своему спутнику, какими несамостоятельными оказываются эти мальчики, даже когда взрослеют. У неё есть сын, который тоже учился в этой школе. Во время турне по Южной Америке он был единственным, кто уложился в карманные, деньги, даже кое-что привёз назад. Он по крайней мере обещает вырасти разумным человеком. Не слушать её было невозможно.
На вокзал за мной приехали на машине. Ночью шёл снег, но сейчас небо было безоблачным, светило солнце, было холодно, в воздухе сверкала изморозь. Какое, однако, противоречие - приходится ехать по весёлой ухоженной местности, да ещё в такую погоду, когда местность эта кажется столь естественно принадлежащей неизменно тёмно-голубой вселенной, что ты себе и представить не можешь какого-либо коренного перелома, ехать к дому траура, где лежит, быть может, уже тлеющий труп! До самого дома я не получил ни какой-либо поддержки, ни какого-либо предзнаменования, так что к встрече с мёртвым телом в холодной спальне оказался совсем не подготовленным.
На стульях, в несколько рядов стоящих в комнате, тесно сидели соседские женщины и пили вино, которое им предлагали. Я чувствовал, как, глядя на покойную, они исподволь начинают думать о себе.
Утром в день похорон я долго оставался один с покойницей. Моё личное чувство внезапно совпало с общепринятой традицией бодрствования у гроба. Мёртвое тело казалось мне то ужасающе одиноким, нуждающимся в любви, но мне становилось скучно, и я смотрел на часы. Я решил пробыть у неё не меньше часа. Кожа у неё под глазами вся сморщилась, кое-где на лице поблёскивали капли святой воды, которой её окропили. Живот немного вздулся от таблеток. Я сравнил положение её рук на груди с неподвижной точкой вдали, чтобы удостовериться, что она не дышит. Между верхней губой и носом у неё не было больше ложбинки. Лицо её теперь очень походило на мужское. Временами, когда я долго смотрел на неё, я переставал сознавать, о чём мне следует думать. Тут скука делалась невыносимой и я растерянно стоял рядом с покойницей. Но когда истёк час, я, несмотря на это, не хотел уходить и оставался с ней ещё долго.
Потом её фотографировали. С какой стороны она фотогеничнее? Фотогеничность - у неё, у мёртвой?
Церемония похорон окончательно обезличила её, и всем стало легче. Мы шли за бренными останками сквозь снежную вьюгу. В религиозные формулы нужно было только вставить её имя. "Сестра наша…" Со свечей на пальто провожающих капал воск, который позже удаляли утюжкой.
Снег валил такой густой, что к нему никак нельзя было привыкнуть, и всё поглядывали на небо: не кончается ли. Свечи гасли одна за другой, их больше не зажигали.
Я вспомнил, что не раз читал, как бывает, что, заболев по время похорон, человек умирал.
За кладбищенской стеной сразу начинался лес. Лес был сосновый и покрывал склоны довольно отвесного холма. Деревья росли так плотно, что уже от второго ряда видны были одни макушки, и дальше - макушки за макушками. Сильные порывы ветра разрывали снежную завесу, но деревья по шевелились. Я перевёл взгляд от могилы, от которой быстро удалялись люди, на неподвижные деревья: впервые природа показалась мне и впрямь жестокой. Так вот они, стало быть, факты! Лес говорил сам за себя. Кроме бесчисленных макушек, всё было не в счёт; на их фойе какое-то случайное скопление фигурок, которые теперь быстро исчезали из виду. Мне казалось, что кто-то надо мной издевается, и я ощутил полнейшую беспомощность. Внезапно, охваченный бессильной яростью, я понял, что обязан написать что-нибудь о своей матери.
Позднее, дома, уже вечером, я поднимался по лестнице. И внезапно прыжком перемахнул через несколько ступенек. При этом я как-то по-детски хихикнул, да ещё чужим голосом, словно собирался чревовещать. По последним ступенькам я взбежал бегом. Наверху, кичливо стукнув себя кулаком в грудь, я сам себя обнял. Медленно, с чувством собственного достоинства, как обладатель некоей редкостной тайны, спустился я затем вниз.