До мостков идти не так далёко, но все обрывистым берегом. Пелагея шла бойко, торопясь поскорее уж дойти до места да поставить куда ни то тяжкую ношу. Орина отпустила руку сестры и побежала по лугу, прочь от реки, собирать "часики" - мелкие сиреневые цветики, чьи лепестки "переводились", как стрелки на часах. Эмилия, пытавшаяся посуху опередить плывущих обидчиков-гусей, шла по самому краю глинистого обрыва. Сана в форме надышанной кем-то Купальщицы фланировал над ними. Вдруг он увидел Каллисту - навка в веночке из лилий вынырнула из реки, распугав загоготавших гусей, зависла в метре над водой, а после опустилась на зыбкую поверхность, руку уперла в бок, одну ножку скрестила позади другой - вроде позировала для невидимого фотографа. Потом сорвала с головы веночек и помахала им Сане. Он насторожился, не зная, чего ждать от навки. А та, оседлав самого большого гуся, который немедля поднялся в воздух, задевая лапами воду, прокатилась на нем - и на ходу соскочила. Все гуси взлетели вслед за вожаком и, миновав по воздуху нехорошее место, опустились на воду ниже по течению.
Мертвушка же принялась отплясывать на воде, ровно на суше: вначале плавно скользила, едва перебирая босыми ножонками, потом побыстрее припустила - и то одно плечико вздернет, то другое; после дробь принялась отбивать - только брызги полетели во все стороны; в присядку пошла; и вдруг волчком закружилась на месте. Тут, видать, омут - решил Сана. А Каллиста резко остановилась и принялась жалобно звать:
- Сестлица моя лодненькая, Милецкя, так холодно мне тута, так одиноко, даже поиглать не с кем… Иди ко мне, ну, иди же сколее, иди, в плятки с тобой поиглаем… - и, прикрыв ладошками глаза, считать принялась: - Лаз, два, тли, цетыле, пять, я иду искать, кто не сплятался - я не виновата! Ну, цего ж ты: пляцься давай! Не хоцешь плятаца, да? Не хоцешь?
Миля, шагавшая вслед за бабушкой, приостановилась и, будто прислушиваясь, повернулась лицом к реке.
- Ну, давай посцитаемся: вышел месяц из тумана, вынул ножик из калмана, буду лезать, буду бить - все лавно тебе водить! Води, а я плятаца буду! Сцитай до десяти! - крикнула мертвушка и исчезла под водой, но вскоре вынырнула и пошагала по воде к высокому берегу, бормоча: - Ну што ж ты?! Не хоцешь со мной иглать, да? Нехолоша я для тебя, да? Эх ты, а еще сестла называешься! А мне ведь, знаешь, пел едали, что ты сегодня можешь плийти!..
И вдруг край берега, на котором стояла приотставшая от своих Миля, обломился - и девочка покатилась в воду. Сана недолго думал (мол, я только точка - и вмешиваться в вашу действительность больше не намерен, да и не мое это дело: уж за этого-то человека я точно никакой ответственности не несу), влетел в правое ухо Пелагеи Ефремовны - и она вспомнила свои же недавние слова: "А пошли они купаться на Постолку, вот Тамарку в омут и потащило"… Обернулась: Орина - вот она, цветы собирает, а Мили… нет! Пелагея сбросила коромысло - ведра упали, белье вывалилось в грязь, - побежала и ухнула с обрыва в реку, как только шею не свернула - и в последний момент успела поймать уходившую под воду внучку за подол.
Каллиста топнула ножонкой по воде, сорвала с головы венок и швырнула его в Сану, он протянул призрачную, как бы фарфоровую руку - и едва ведь не поймал! Но растворился веночек из белых лилий в ослепительном солнечном свете - будто его и не было.
Глава девятая
ПОРТРЕТ
Из Города приехал новый человек. Крошечка, усевшись верхом на продольную балку недостроенного палисадника (до штакетника у дяди Венки все никак руки не доходили), наигрывала в хриплый пастуший рожок, подаренный Нюрой Абросимовой, когда увидела мужчину в шляпе, в очках и со странным, плоским, будто его на кузнечном горне плющило, чемоданом, повешенным через плечо. Правда, в другой руке у него была обычная объемистая сетка. Мужчина был нездешний и явно вышел из леса. Он подошел к Орине и стал выпытывать, кто она такая, да как ее зовут, да дома ли Пелагеюшка, да здорова ли она. Крошечка, сунув рожок в карман, толково отвечала на все вопросы и только после спохватилась: а вдруг это какой-нибудь шпион, или того пуще - вредитель, а она все ему выложила. (Недавно в клубе показывали старый фильм "Комсомольск", и теперь они с Олькой во всех встречных-поперечных подозревали вражеских агентов и мечтали хотя бы парочку выследить и разоблачить.) Но это, к сожалению, оказался не шпион, а просто младший двоюродный брат бабушки Пелагеи, дядя Сережа, художник. И на плече у него висел не чемодан, а мольберт, где лежали краски, кисти, карандаши, огромные ослепительные листы бумаги, и все это можно было посмотреть - правда, трогать нельзя.
Из авоськи он вытащил гостинцы. Орине с Милей достались совершенно одинаковые куклы, разница была только в цвете платьев: у одной куклы платье было голубое, у другой - желтое; но Эмилия никак не могла выбрать, какая игрушка предпочтительнее, и если сестра брала куклу в голубом, то ей казалось, что эта куколка - лучшая, а если Орина, скрепя сердце, отдавала младшей сестренке - которой ведь уступать надо - голубоодетую игрушку, а себе брала куклу в желтом, криксе тотчас начинало казаться, что куколка в желтом - предел мечтаний. В конце концов Пелагея Ефремовна раздела кукол - и они стали неотличимы одна от другой.
В спину близняшек было вделано пластмассовое сито, этим ситом куклы, если опрокинуть их навзничь, кричали "ма", а если поставить, как солдат в строю, договаривали "ма". Девочки маятником вертели кукол: Ма-ма, ма-ма, ма-ма - до тех пор, пока бабке Пелагее это не надоело: она спровадила внучек во двор, чтобы там забавлялись.
На следующий день дядя Сережа стал писать с Лильки портрет: посадил племянницу на фоне поленницы, на кудрявую головку нацепил шляпу, которую Пелагея Ефремовна надевала, когда смотрела пчел в улье (вуалью служила сетка), в руки дал серп - и, напевая что-то про сердце красавицы, принялся делать набросок. Матери, как маленькой, велено было не вертеться ("Ну да, а то порежется, - подумала Крошечка"). А Орина могла в данном случае - стоя у художника за спиной - сколь угодно вертеться. Она и вертелась - и то и дело убегала по своим делам, а после опять возвращалась; работа шла крайне медленно. Крошечка-то - уж на что не художница - успела бы за это время срисовать не то что мать, а и весь двор со всем, что в нем находится!
Лилька вначале возгордилась, узнав, что с нее хотят писать портрет, а после часа неподвижности жаловаться принялась, что у нее шея затекла, плечо ломит и по спине мурашки забегали. Дядя Сережа велел ей терпеть, на другой день он опять рисовал, и на следующий - тоже. Люция, приехавшая с дядей Венкой на выходные, успела уж сбегать за земляной, и теперь варила во дворе, на керосинке, ароматное варенье в большом тазу. Лилька, просидевшая все это время в обнимку с серпом, с завистью поглядывала на сестру.
Люция рассказывала, что встретила в лесу учителя физики Исаака Соломоновича Гольдберга: дескать, помнишь, Лиль, как мы его в школе обзывали "немец-перец-колбаса"… Кисть в руках дяди Сережи замерла - он поперхнулся и, откашлявшись, спросил:
- Еврея - "немец-перец-колбаса"?!
- Какого еврея? - удивилась Лилька и взмахнула серпом. - Гольдберг - немец! Уж мне-то это известно лучше, чем кому-либо, я же немецкий преподаю: гольд - золото, берг - гора, фамилия переводится, как золотая гора!
- Ли-ля, опусти серп! - попросил дядя Сережа, и она послушно опустила.
- Евреи, я слыхала, черные все, как татары, - продолжала мать Крошечки, - кучерявые, а он рыжеватый такой - был, сейчас уж, правда, облысел, и глаза у него голубые: чистый ариец! Он и по-немецки говорит хорошо, только выговор какой-то странный: наверное, нюренбергский или веймарский диалект, не знаю… Гольдберг - беженец из Ленинграда, инвалид по зрению, в войну еще учил детей, а после так и застрял здесь. Он очень хороший учитель! Его дети любят!
- А я что - говорю, что плохой?! Только он не немец, а еврей, самый натуральный! Исаак Соломонович! Видите! Слышите!
- Ничего мы не видим! - брюзгливо отозвалась Люция, помешивая деревянной ложкой варенье. - Моего свекра Иуда зовут, что ж, он тоже, по-вашему, еврей?
Дядя Сережа задумался, почесал кисточкой лоб, - поставив красную точку над переносицей, в точности как у пляшущих индианок, - а после сказал:
- Твой свекор - вотяк, а вотякам все равно, как зваться: хоть Диомедом, хоть Иудой, хоть Владимиром - все эти имена для них одинаково чужды, а потому равноценны. А немец ни за что не назовет сына Исааком… да и Соломоном тоже не назовет.
- А что это такое: еврей? - успела втиснуть в образовавшуюся паузу свой вопрос Крошечка.
- А мы и сами не знаем, Орина, что это такое - еврей, и с чем его едят! - воскликнула тетя Люция и изо всех сил принялась мешать варенье, так что кипящие брызги полетели во все стороны. - И нам все равно, да ведь, Лиль? Будь Гольдберг хоть еврей, хоть немец, хоть татарин, хоть вотяк!
- Да и мне все равно, - пожал плечами дядя Сережа, - у нас ведь тут полный интернационал. И ты напрасно, Люция, обиделась на "вотяка"… Ты знаешь, что вотяков прежде звали арскими людьми, то есть ариями? Вот они-то и есть истинные арийцы, а вовсе никакие не немцы. Гордись: ты замужем за чистокровным арием… хоть отчество у него и подкачало. - Дядя Сережа вновь принялся напевать про сердце красавицы, и между пеньем спросил: - Да… И что же ваш Исаак Соломонович говорил на это - "немец-перец-колбаса"?
- Ничего не говорил, - сказала Лилька, стараясь не вертеться. - Он же знал, что он немец.