Но мышки тихо праздновали победу. Они вплотную приблизились к тайнам жизни Первого Лица. Они поняли, что они кое-что могут. Правда, какой-то стукачок испортил праздник. Десяток мышей были вызваны наверх и после допросов и пыток их просто по-человечески расстреляли. С тех пор все затихло. Новенькие ушли в подполье. Иногда к ним в обиталище попадали обрывки газетных полос с фотографиями Первого Лица и текстами, то славящими его, то проклинающими. Но их интересовала только собственная месть и собственное племя - они ползали по его лицу, изучая каждую складку и морщинку, заглядывали в рот и глаза, отгрызая от ненависти и лени уши и ноздри, все больше и больше заражаясь стойкой непримиримостью к Первому Лицу. Наконец поступили сведения, что завтра ему будет подсыпана в его любимую толченую картошку со шкварками огромная доза мышьяка, чтобы убить его наверняка. "Это решение революционного комитета", - металлическим писком молвил тщедушный мышонок с бородкой и явными признаками туберкулеза. "Кто поедет добровольно? Нужно снять пробу, не умереть, добраться до постели. Наши реаниматологи уже предупреждены". Несколько рук взлетели вверх. "Пойдет не самый сильный, а самый верный нашим идеям. Это тоже решение революционного комитета, вот так-то", - сказал все тот же мышонок и, подбросив пачку долларов вверх, прострелил ее насквозь.
Доброволец вернулся, синея на глазах, но вернулся и тут же в постели на руках у любимой жены скончался. "Мы не можем держать труп среди нас, мы должны разделать его и съесть. Это тоже решение революционного комитета", - сказал тщедушный с бородкой и прострелил еще одну пачку зеленых. "Затем мы все умрем, всем комитетом, поскольку наш товарищ принял смертельную дозу, но и вы должны нас съесть. - Он осмотрел притихших белых мышат и продолжил: - Вы будете поедать мертвых до тех пор, пока наш народ не перестанет умирать от мышьяка, поступившего сверху в теле нашего героя. Итак, мы скроем наше преступление, вернее, наш подвиг. И это тоже приказ…"
Так оно и было в тот трагический вечер. На несколько дней мышей перестали вызывать на пробы. На обрывке одной из газет они увидели огромный портрет Первого Лица в черной траурной рамке. Они сумели прочитать только диагноз: атеросклероз, коронарная недостаточность, кровоизлияние…
"Врут, все врут, мы-то знаем, отчего он умер. Ура, да здравствует свобода и демократия. Даешь новую конституцию с правами белых мышей!.." Всю ночь продолжалось гулянье, отсыпались двое суток.
А через несколько дней сверху снова протянулась рука и мыши услышали: "Давай десяток этих сучек на пробу закусок". Мыши не поверили своим ушам. Но назавтра к ним случайно залетела первая страница самой известной в стране газеты. И на ней была напечатана фотография неизвестного самоуверенного мужчины с наглой улыбочкой, злыми рыбьими глазами и сверкающей лысиной под уложенными парикмахером редкими волосами. Это была фотография нового Первого Лица.
Двадцать пятое удовольствие
Уезжал я как-то из Америки. В начале девяностых, еще когда у нас на родине в России фирменные кроссовки запросто могли отрубить вместе с ногами. Тогда дефицит был на все. На джинсы, на компьютеры. На все. Скупился я за два дня до отлета из Нью-Йорка по полной программе. Ну все учел: и жене, и сыну, любовницам и секретаршам - особ статья - доволен. С двумя пакетами в двух руках я брел по Бродвею и думал элегически: значит, так, этому это, этой то, тому то-то, а себе… Посмотрел на себя: да я же обновил гардероб по ходу, начал с галстука в Бостоне, а потом под него все и подобрал - и пиджак цвета табак, и черную рубаху, и слаксы - правда, в Китайском квартале, но кому это у нас нужно. Так что я в полном порядке. Но что же еще. Чего-то главного не хватает. Я сунул руку в карман. Там осталось долларов двадцать, американских рублей. Ну что еще… Франк завтра отвезет в аэропорт. Бреду по Бродвею и думаю: "Чего-то не хватает, ну чего. Эх, чего-то такого. Сексуально-эротического…" Как будто на Родине не хватает. Но здесь в их Америке - это совсем другое, в другой упаковке. Хотя и боязно - представитель как-никак великой страны должен думать о величии покинутой на несколько недель Родины, ностальгировать, а я все о том же, как тот солдат в анекдоте. А ведь главное не в том, что ты ходишь по Бродвею, а в том, чтобы приехать домой и рассказать об этом, так это незначительно бросив: "Да когда я был последний раз в Штатах, то…" И здесь выдавалась такая примочка, от которой все причмокивали и балдели. Я всегда переоценивал себя, свое отношение к американцам, жалел их, особенно бедных или уехавших из Москвы, а на самом деле они жалели меня и смотрели как на идиота. Помню, зашел я в книжный магазин "Море" на Брайтоне, набрал себе Гумилева, Бродского, Ходасевича, Ахматову и так бережно это держу на руках и бочком высматриваю еще кое-что, но замечаю, что продавщица как-то странновато смотрит на меня. Когда я подошел расплачиваться, она спросила: "Вы шо, из Москвы?" - "А как вы поняли?" - "Да видно сразу - у нас никто так не хапает сборники поэзии, сразу все, как в последний раз. И вы живете теперь тут?" - "Да нет, я приехал на пару недель". Она передала мне чек на тридцать пять долларов. "И шо, вы возвращаетесь?" - "Да, а что? Я живу там, на Преображенке". - "И вы возвращаетесь?" - "Да", - повторил я. "Вы шо, сумасшедший?"… Я уже повернулся к выходу. Она снова спросила меня: "Нет, вы шо, серьезно? Вы возвращаетесь?" Я кивнул головой. "Дайте я вам пересчитаю…" Она вернула мне чек, на котором стояло теперь уже двадцать три доллара.
Я не почувствовал себя униженным или оскорбленным… Вот, думаю, и сейчас бы мне что-то со скидкой, но другого характера. Ведь все уже есть, удовлетворение полное от тяжести двух авосек с американским шмотьем и осмотренным музеем Гугунхейма. Но в Америке сексуальная озабоченность начинает шевелиться в тебе самой последней, когда ты ни за что не отвечаешь перед своими родственниками и друзьями, встречающими тебя с тихой мольбой в глазах: "Джинсы привез? Автоответчик привез?" И вот когда у тебя образуется вполне честный зазор в двадцать долларов, здесь ты - король, здесь просыпается в тебе зверь, правда, зверь бздиловатый - как-никак Америка, и советскому не пристало попадать во всякие шумные истории, ведь зарубят навсегда. Но что ни говори, а десятичасовой перелет настолько отдаляет тебя от твоей нравоучительной державы, что ты становишься смелым, хотя эта смелость смешна, никому не нужна и существует только в твоей бедной и жалкой затравленной душонке, да к тому же еще и никому здесь не интересной. Итак, оглянувшись назад, я сворачиваю на Сорок вторую стрит, самую стремную улицу, и начинаю прохаживаться, строя из себя целку, насвистывая что-то из Фрэнка Синатры и Чайковского. Но коп все равно подкатывается и спрашивает: "Ты что это здесь гуляешь и откуда ты?" - "Да из Москвы я". - "Ну иди, гуляй там по Бродвею, а здесь тебе нечего делать". - "Но я же хочу кое-что написать, я изучаю жизнь", - строя из себя великого писателя, говорю я ему. "А, изучаешь, - уважительно сказал он. - Ну смотри, если к тебе будут приставать, сразу беги ко мне", - и ускакал с открытой кобурой, откуда торчала рукоятка пистолета. "Всегда готов, - подумал я, и еще: скорее я могу пристать…" Мне предлагали наркоту, девочек, мальчиков, выпить, но я стойко шел с двадцатью долларами в кармане и с чувством выполненного долга: два полиэтиленовых пакета приятно оттягивали мои руки. И вдруг вижу: секс-бар, зайду посмотрю, - и, опять оглянувшись, нырнул в темноту. Меня встретили две черные девицы: чулки, трусики и лифчики - это все, что было на них, и еще ноги на высоких каблуках. "Ну что, угостишь нас?" - "Щур Щур…" Белое вино, два бокала, пять долларов, промелькнуло в мозгу, осталось десять. Для вас выпивка бесплатно. Мы выпили, посидели, я сидел между ними, и мои мешки лежали на полу у стойки. "Может, вы хотите посмотреть на меня?" - спросила длинноногая темная женщина. "Почему бы и нет", - деловито сказал я. "Пять долларов", - на пальцах показала она мне и пошла в сторону кабинок. Ну как у нас на междугородных станциях - верх застеклен, а низ до пояса закрыт открывающейся дверью. Я встал лицом к промежуточному стеклу и смотрел, как она начала раздеваться и потом становиться в позы, меня, конечно, возбудившие. Я тут же показал ей пальцем, мол, иди ко мне, она показала мне на пальцах еще десять долларов. Промелькнуло в голове: как раз хватит. Она перешла, нагнувшись, в мою кабинку, и, закрыв за собою дверцу, встала на колени, чтобы ее не было видно, и принялась расстегивать мне джинсы. Дрожь волнения и настоящего страха пробила меня. Она достала презерватив, с трудом надев на меня, начала свою прелестную работу. Но от нервозной обстановки и рассредоточенности мое сердце не подгоняло кровь в пещеристое тело, и она мучилась со мной. Наконец все получилось. Я стоял с двумя полиэтиленовыми мешками в руках и в голове мелькало: так, джинсовую куртку этому, вельветовку тому, сестричке то, жене… А она в это время кончала меня и даже не подозревала о моих мыслях. Все. Она выхватила десятку из моих рук и ускользнула в темноту бара, как брючный пояс в шифоньере секс-бара, а я так и остался стоять на расставленных по-верблюжьи широко ногах с двумя авоськами в руках и, уставившись в пустую кабину напротив, медленно успокаивался и представлял, как я завтра буду спать в самолете, уносящем меня в тихую мою московскую обитель, где меня так ждут и надеются, что я их не подведу…
Несчастное, несчастное человечество, несчастный человек со своим вечно не пристроенным чудом между двух ног, шагающих навстречу всегда неизвестному двадцать пятому удовольствию…