Сергеев Леонид Анатольевич - Вперед, безумцы! стр 12.

Шрифт
Фон

Он жил с установкой на веселье, шагал по жизни размашисто, словно бульдозер сметая на пути всякие преграды-неприятности, но бульдозер, украшенный цветам - все-таки, повторяю, Лешка в душе был художником.

Лешка имел четкую привязанность к работам в манере импрессионистов ("импрессионизм моя церковь", - изрекал он), остальное рассматривал, как "ручейки", но поддерживал искания художников, надеялся, что "ручейки" превратятся в полноводные реки. Только при виде модернизма Лешка скисал.

- …До смерти муторно от нервных абстрактных картин, неприятно глазу, я в легком нокдауне, - бормотал с ослабленным духом. - Это себя изживет. Модернизм разрушительное, местами мертвое искусство. Это яснее ясного. Модернисты уподобляются водителю, который несется на предельной скорости, не соблюдая правил.

Лешка с легкостью ворочал серьезными понятиями. Отдельные художники молитвенно внимали его словам, рассматривали их как христианские заветы; некоторые усмехались и деликатно отмалчивались, кое-кто видел в Лешкиных выступлениях надругательство над живописью, но одно бесспорно - каждую картину он искренне переживал, близко принимал к сердцу, и наверняка, оно, его сердце, было все в шрамах.

В Лешке не затухала отчаянная страсть - всех знакомить, причем случалось, знакомил по пять раз. Он был полон "любви к ближним"; эта любовь простиралась далеко за пределы Долгопрудного и охватывала все станции по Савеловской ветке. Лешка познакомил меня с полуслепым художником Владимиром Яковлевым, который писал расплывчатые бледные цветы, осенние туманы и, в отличие от Лешки, шел по жизни робко, выжидательно, как бы нащупывая точки опоры.

- Не надо громить и перестраивать мир, - миролюбиво говорил Яковлев. - Попытаемся в него максимально вжиться, - и проникновенно добавлял: - Из множества мелких наблюдений создадим гармоничную картину.

Вокруг Лешки носились воздушные вихри, вокруг Яковлева воздух был спокойным, умиротворяющим.

В пивном баре у Савеловского вокзала Лешка познакомил меня с Андреем Бабиченко и Александром Васильевым, которые на "Мультфильме" рисовали научные ленты и в соавторстве успешно сочиняли "разные литературные переживания", по выражению Лешки. Бабиченко рано потерял родителей и "вел нищенское существование" (по словам Лешки) и имел одну единственную голубую рубашку (цвет мечты!), а Васильев жил в обеспеченной семье, но, чтобы не ставить друга в неловкое положение, всячески маскировался под бедняка: одевался в драное, в своей комнате разбрасывал бутылки, окурки - "устраивал неразбериху, декоративный хаос, мусорную эстетику".

- Живу исключительно среди мусора, - высокопарно произносил он, - но из мусора делаю драгоценности.

У этих друзей-художников был странный стиль общения; они называли друг друга не иначе, как "родственная душа", "мой чувствительный брат", но исповедовали разное искусство: один - эротическое, другой - агрессивное, с примесью уголовной романтики. На картинах Бабиченко красовались известные части женского тела (в основном объемные фасады), на работах Васильева кто-то кому-то разбивал бутылкой голову, мертвецы вставали из гробов (Лешка называл эти работы "привет из колумбария"). Что было родственного у этих "родственных душ" я так и не понял. И не понял, почему "чувствительные братья" безудержно нахваливали свои работы, которые на мой взгляд выглядели средненько. (Кстати, мир не потускнел, когда позднее они, в силу не ясно каких склонностей, забросили живопись).

Слушая похвальбу этих художников, я пришел к выводу, что в творчестве надо стараться объективно оценивать то, что делаешь, сравнивать свои работы с лучшим, что создается в этой области, иначе в какой-то момент можно возомнить, что живешь среди богов, а потом, когда все встанет на свои места, естественно, шмякнуться на землю.

Свел меня Лешка и с экзотическими "тяжелыми" людьми (в кирзовых сапогах и пиджаках словно из фанеры) - с железнодорожниками, рабочими яхт-клуба, при этом Лешка назидательно повторял:

- Сигареты и хмельные напитки самые сближающие вещи.

Я легко поддавался чужому влиянию и быстро уяснил Лешкину сомнительную заповедь - то есть, научился запросто сходиться с людьми; позднее за выпивкой заводил разговор с попутчиками в поездах и на пароходах. Так в тамбуре поезда "Москва-Львов" подружился с рыжим красавцем скульптором Игорем Лурье, который неплохо зарабатывал на надгробьях и каждую изготовленную мраморную плиту обильно "обмывал" с приятелями.

Лурье был приветливым, доброжелательным, часто высказывал мудрые мысли, но еще чаще выставлял напоказ оранжевую, почти красную, шевелюру и приукрашивал свою жизнь. От него можно было услышать что-нибудь такое:

- В Швеции у меня наследство… Завтра еду с Париж, пригласили делать памятник в Булонском лесу… Приходите в ресторан "Арбат" на свадьбу - женюсь на испанской принцессе…

Но через два дня после "отъезда в Париж", я встретил его в Доме Журналистов; на мой недоуменный вопрос, Лурье не задумываясь выпалил:

- Уже сделал.

А когда я пришел в "Арбат" с цветами, швейцары заявили, что никакой свадьбы нет.

На палубе теплохода, шедшего в Батуми, судьба свела меня с ленинградцами - скульптором Владимиром Парапоновым и писателем Гелием Рябовым (я отправился на юг, чтобы наконец увидеть море). Двое суток мы (безбилетники) провели на корме теплохода; днем курили, пили дешевое вино и вели разговоры обо всем на свете; на ночь забирались в спальники и засыпали среди канатов и спасательных плотов под холодным морским ветром. Там, на палубе, Парапонов просветил меня по части французских скульпторов, а Рябов сообщил, что разыскивает останки царской семьи и уже близок к цели. В свою очередь я объяснил новым друзьям устройство машины, что для них было немаловажно - оба планировали приобрести собственный транспорт для путешествий.

Необычная встреча произошла у меня в кузове грузовика, когда я добирался в Москву с предгорьев Кавказа на попутных машинах (от безденежья); в сумерках голосовал на шоссе; долго никто не останавливался, потом притормозил грузовик и шофер крикнул:

- Лезь в кузов, да зарывайся в солому поглубже, а то просифонит! Там уже есть один ханурик!

Перемахнув через борт я плюхнулся в колкие вороха соломы и пополз ближе к кабине, чтобы меньше трясло, и наткнулся на кого-то лежащего в соломе. Поздоровавшись, я проговорил с невидимым попутчиком всю ночь, а с рассветом увидел перед собой небритое лицо. Это был художник Борис Сафронов.

- …В наше неспокойное время путешествовать рискованно, - со знанием дела говорил Сафронов. - Москвичей нигде не любят. Это существенно. Сейчас путешествия - поездки в сторону страха. Но ум человека в умении предвидеть ситуацию, ведь так? А впереди меня всегда идет ангел-хранитель и предупреждает об опасности. Кстати, у меня два ангела: ангел-хранитель и жена.

После той ночи мы сдружились, и в этом нет никакой хитрости - общие передряги сближают сильнее, чем многое другое. В Сафронове было то, чего не хватало мне - рассудительность, вдумчивость. Прежде чем на что-то решиться, он говорил:

- Надо все взвесить.

А я решался не раздумывая, хватался то за одно, то за другое, куда ни позовут - летел сломя голову; и ночевал, где ночь застанет, и курил и пил все подряд. И не о чем не жалел. Крайне редко, очухавшись после бурных приключений, задумывался: "И чего туда занесло?". Но тут же отмахивался от всякого благоразумия. В оправдание бездумных поступков, я придумал термин - очарование момента. Эти моменты доставляли массу хлопот, случалось чувствовал себя разбитым, но кое-какое очарование все-таки было.

Сафронов тоже бывал в Долгопрудном. В то время он писал великолепные реалистические натюрморты (с филигранной отделкой), но через несколько лет внезапно переродился - ударился в абстракцию. На мои недоуменные вопросы, отмахивался:

- Те натюрморты пройденный этап, тупиковый путь, да и слишком большие затраты. В абстракции выразил чувства, добился зрительного эффекта и все! (Позднее я узнал, что Сафронов выступил в новом качестве на потребу покупателям от безденежья).

Поварившись в котле Долгопрудного, я наконец докопался до истины, которая многим была давно известна - что делать сложно легче, чем делать просто. Другими словами, надо стремиться к простоте и ясности. Это, пожалуй, было самым важным моим открытием в то время, им я руководствуюсь до сих пор.

Однажды летом Сафронов сказал мне:

- Давай навестим одного скромника-затворника, знатока истории России. Занятный тип, живописец и прозаик… У него полно достоинств, но есть два недостатка - не курит и не пьет. (В то время все мы, начитавшись Хемингуэя и Ремарка, старались подражать им и выпивки рассматривали своего рода выходом к свободе).

Скромный затворник Юрий Вронский, бородатый парень в свитере домашней вязки, жил далеко не скромно - имел собственный дом рядом со станцией метро Сокол. Целый деревянный дом в черте города! И сад! Для меня это выглядело пределом счастья (мое представление о счастье сводилось к благоустроенности). В доме Вронского было множество немыслимых штуковин (не скромного достоинства): мушкеты, прялки, гжельские подносы и… разобранный орган. После чаепития и бурных разговоров об искусстве, Вронский поднял руку:

- Давайте устроим музыкальную паузу! - и дал нам по свинцовой трубе от органа. - Дуйте в них!

- Куда дуть? - переспросил я.

- В сопло! - Вронский ткнул на вырез в трубе. - Раз взмахну рукой, дуйте один раз, два раза взмахну - дуйте два раза.

Обращаясь то ко мне, то к Сафронову, он замахал руками. В результате его сигнальной системы послышались величественные звуки, какая-то мелодия. Кажется, "Песня Сольвейг". Очень музыкальным оказался этот скромник Вронский.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке