- Смешно, если разобраться, Алексей Павлович, - заговорил полковник после некоторого колебания, - как иной раз меняются наши убеждения. Когда мне было двадцать пять, человек, женившийся на женщине, лет на десять его моложе, казался мне чуть ли не преступником. А вот поди ж ты, сам попал в такое положение, да еще и похлеще иных. Хотите знать, как это вышло? - спросил он быстро и, не дав Горелову ответить, продолжал: - В сорок восьмом году был я уже майором. За плечами война, на груди ордена, под командованием - авиационный полк. Служил я в то время на Крайнем Севере, был женат на артистке. Фамилии ее называть вам не стану, возможно, она вам и известна. Скажу лишь, что выступала моя жена примерно с тем же репертуаром, что и Клавдия Шульженко, только уступала ей, конечно, во многом. Но успехом пользовалась немалым, и не на одной только сцене, - усмехнулся он криво. - Что я могу сказать о своей жене? Она не давала мне явного повода для обвинений в неверности. Но когда начинает рушиться семья, есть сотни незримых примет, по которым мужчина узнает об изменах жены. Несколько раз я встречал Ларису в обществе других мужчин в самое непредвиденное время. "Это наш режиссер", - говорила она. "Это наш новый тенор", "Это наш новый ударник". И кончалось тем, что в их обществе я шел в ресторан или вечернее кафе, чокался, пил. Словом, имел дело с целым духовым оркестром, если процитировать пошленький анекдот. Вы, может, захотите меня спросить, почему я ни разу не взорвался, не стукнул ее или кого-нибудь из ее любовников кулаком? Всему причиной - внешне неуязвимая ее ложь. Ничто так не повергает в тупую равнодушную тоску, как эта женская ложь. Моя Лариса возвращалась домой нередко далеко за полночь и невозмутимо говорила: "Обсуждали неудачи сегодняшнего концерта. Знаешь, как горячо спорили! Ты не веришь? Позвони Лидке Соломоновой". И я не мог что-либо возразить, хотя знал прекрасно, что все от начала и до конца - ложь… Потом нас перевели еще дальше на север, и новый суровый гарнизон оказался моей Ларисе не по душе. Хныкала, хныкала, а потом собрала чемоданы и уехала. Не мог я ее удерживать, Горелов. Разумом и сердцем не мог. А прикрикнуть - голоса не хватало. Может, если бы прикрикнул, все осталось по-прежнему. Только к чему? Через полгода прислала Лариса длинное слезное письмо, в котором просила не осуждать сурово за то, что вышла она замуж за какого-то режиссера, поддержавшего ее дарование… Скучнейшая, банальнейшая история. Теперь даже вспоминать не хочется. А тогда я отнесся к своей беде далеко не бесстрастно. Самое трудное время выбрала Лариса для своего предательства. В полку осваивалась новая реактивная техника. Неудачи одна за другой. Того и гляди, снимут с должности и в запас отправят. Сразу семь бед обрушилось на меня. Тоскливо, муторно было - тебе не понять. Все же пересилил я себя. Товарищи поддержали. Взял в руки, волю напряг, и дела стали выправляться. Весною летчики наши перехватили иностранный самолет-нарушитель, сесть его принудили. Им - орден, а мне - снятые выговора и звание подполковника. А к концу года полк по всем статьям в передовые вышел. Вызывает меня командующий и награждает путевкой на Черноморское побережье.
"Съезди, развейся на море, Нелидов". Я плечами пожал и усмехнулся:
"Зачем мне море? У нас тут тоже море. Даже целый океан Северный Ледовитый".
Генерал не любил возражений, бровями повел:
"Ладно, ладно, океан наш, к сожалению, не для отпускников, а там пальмы, кипарисы, субтропики".
Поехал я. И встретился в санатории с бывшим своим начальником штаба полка Колычевым. Он лет на десять меня был постарше. Спускаюсь по лесенке на пляж, в пижаме, с полотенцем через плечо, вид самый что ни на есть курортный, и он - навстречу. А рядом девчушка.
Остроносая, как галчонок, веснушки на носу и щеках, в пестром клетчатом сарафанчике. Шея загорелая, ручонки тоненькие, коленки острые и сбитые. Ключицы так и выпирают. Только высокая, с папой вровень. Мы с Колычевым обнялись - и даже прослезились немного. Вспомнили, как я горел, когда над аэродромом двух "мессеров" пришил, пытавшихся атаковать транспортный самолет с командующим фронтом.
"Здравствуй, Игорь Петрович, - говорю, - сколько лет-зим не виделись! Вот здорово, что двадцать четыре денечка отдыхать теперь вместе будем! А где же твоя половина?"
Он глаза отвел и - глухо:
"Рак. Летальный исход. Познакомься с дочерью. Это моя Иришка. Поздоровайся, девочка, с дядей Пашей".
Скоротали мы месяц. Иришке в ту пору шел семнадцатый год. Лазила она по горам отчаянно, никто угнаться не мог. Ну а на море я ее побивал и по скорости и по дальности, все-таки бывший краснофлотец. Сдружились мы с нею накрепко. Был я в ту пору еще молодцом: лишнего веса ни-ни, седых волос тоже. Иришка чуть не замирала от восторга, когда я прыгал с самой верхней площадки вышки в море. Много у нас с ней было разговоров и полудетских и взрослых. Она привыкла к моему снисходительному полушутливому тону. А когда расставались, щекой к плечу прижалась, совсем как козочка. "Не хочу вас отпускать, дядя Паша, в ваши свирепые ледяные просторы". Я только грустно вздохнул. Пока мы втроем проводили отпуск, от Иришкиного смеха и добрых шуток оттаяло сердце. Уехал. Опять полеты, аэродромная одинокая жизнь. Прошло два года, и я снова получил путевку в тот самый санаторий. Захожу в вестибюль и первый, кого встречаю, - Колычев. Обнялись. И только когда намяли друг другу бока, увидел я рядом с ним стройную зеленоглазую девушку. Даже не сразу угадал в ней Иришку. Думал, бросится, прижмется, как тогда, при расставании. Но она пугливо отодвинулась, протянула руку и уже не "здравствуйте, дядя Паша", а "здравствуйте, Павел Иванович" произнесла.
"Здравствуй, Ириша! - воскликнул я. - Какая же ты, право, взрослая!"
"А как же! - вмешался Игорь Петрович. - Уже на третьем курсе пединститута".
Я пристальней на нее поглядел. Куда девались выпирающие ключицы и острые в ссадинах коленки! Глаза широкие, пышная волна светлых волос на голове. Иришка преодолела робость, призналась: "А мы сюда третий год ездим и ни разу вас не встретили, Павел Иванович".
"Да-да, - подтвердил и Колычев, - что-то ты, брат, того - пренебрегаешь Черноморским побережьем".
Ириша в глаза мне смотрит и с доброй насмешкой прибавляет:
"Да разве, папа, северного медведя легко в край магнолий и кипарисов вытащить!"
Снова побежали дни, какие-то особенные, легкие. Мы лазили по горам, катались на глиссере, заплывали вдвоем с Иришей далеко от берега. По вечерам она играла нам Грига и Шопена. Едва ли она была безукоризненной исполнительницей, но нам нравилось. По воскресеньям мы ходили обедать в маленький портовый ресторанчик: Колычев, Ириша и я. Мы спускались в подвал по узкой деревянной лесенке, распивали бутылочку "рислинга". Оглядывая низкие своды, Ириша пускалась в отчаянные импровизации о пиратах и купцах, которые в древности могли, по ее мнению, посещать подобные кабачки. Игорь Петрович в эти минуты спешил ее прервать и начинал вспоминать фронтовое прошлое, путь нашего полка. Почему-то он много рассказывал о моих воздушных боях. Ириша слушала с остановившимися глазами, ее захватывала наша авиационная романтика. А мне становилось неловко от того, что мои воздушные бои в изображении Колычева становились очень преувеличенными. Однажды я его даже перебил:
"Игорь Петрович, Ирише уже наскучило. Ты бы лучше о себе рассказал".
Ириша улыбнулась:
"Не слушай его, папка, ты очень интересно говоришь".
А он засмеялся:
"О себе? Не шути, Павлуша. Я же был начштаба и в основном реляции на подвиги сочинял, а не совершал их!"
Очевидно, и о моей беде рассказал он Ирише. Выдался как-то ветреный вечер. Купаться было опасно, на бетонный мол набегали волны в шесть баллов. Мы были на веранде санатория вдвоем с Иришей. Клавиши пели под ее пальцами. Неожиданно она захлопнула крышку рояля и тихо спросила:
"Павел Иванович, а это правда, что вы разошлись с женой?"
Я поднял голову. Никогда не забуду этих тревожных, грустящих глаз. Ответил коротко:
"Да, правда".
Ириша или не заметила сухости моего тона, или сделала вид, что не обратила на него внимания.
"Я ее на одном концерте слушала, - сказала она, - красивая женщина, и поет ничего. А вам не жалко, что вы больше не с ней?"
Я пожал удивленно плечами: мол, не знаю. Вдруг Иришкины глаза потемнели, расширились, и она гневным шепотом заговорила:
"Она злая, гадкая, низкая! Как она посмела принести такую боль вам, хорошему, доброму и честному!"
Я никогда не видел Иришку такой ожесточенной. Сделал попытку натужно улыбнуться:
"Да ты постой, не шуми, успокойся".
Но она с заблестевшими от слез глазами топнула босоножкой и упрямо повторила:
"Нет-нет, не смейте мне возражать! Она злая, гадкая, низкая".
Иришка убежала с веранды, а я пошел к себе. В ту ночь долго не спал, тянул папиросу за папиросой. У меня не оставалось никаких сомнений: Иришка в меня влюбилась. Первое робкое чувство! Мы обязаны его замечать и щадить. Надо беречь первую любовь человека и не всегда давать ей разгореться. Что я мог, бывалый тридцатишестилетний человек, противопоставить этому наивному, горячему чувству? Уйти в себя, как улитка в раковину, и сделать вид, будто ничего не понимаю? Вероятно, так было бы педагогичнее, но я уже не мог. Да и какой из меня, фронтового летчика, педагог! Видно, все-таки проснулся во мне эгоист. Слишком дорогой показалась внезапно эта девушка.