"Иезавель! – орали. – На тебе систр, спой нам про побег из тюрьмы". Голос хриплый, слова народные. "Иезаве-ель! – кричали из другого угла, там лежали вповалку, друг на друге, там уже все перепились и издавали перепелиные крики, – почему ты не танцуешь?!.. Пятки, что ли, устали?!.. так мы это дело щас поправим!.." – и прямо под ноги мне летела горсть горячих, тлеющих углей. Я вставала на угли босыми ногами и широко улыбалась. Белые зубы мои пылали в сумеречном свете рвущихся на сквозняках светильников.
"О-о, какие губы!.. Какие зубы!.." – стонали из-под стола. Лысые и по-бараньи курчавые затылки высовывались из-под висящей камчатной бахромы, пряный табачный воздух прокалывали пыточные ругательства. Я плясала на углях, но я плясала не для вас, собаки, а для себя. Для себя, собаки! Ибо я привыкла плясать на углях, собаки. Ибо я любила плясать на углях.
Я уже не помнила, пахли паленым мясом мои пятки или это жарили в печке поросенка, смолкшего навсегда. В моей правой руке был граненый стакан, в левой – другой стакан, и в них было налито разное вино: черное и желтое, и я стучала стаканами о лбы и скулы и о чужие кубки, и звенела, и хохотала, и падала на корявые руки; меня ловили, волокли в темный и грязный угол, на расстеленную рваную бумагу с напечатанными на ней надписями, – важная бумага, не к добру ее порвали, и сидят на ней и едят, вот жирную рыбу разложили, кусочками нарезанную, и все печальные надписи испятнались, умерли, – садись, мне кричали, трусливая Иезавель, садись, сюда, на пол, на камни, на бумагу, с нами!.. не хочешь?.. цаца!.. а мы думали, ты своя, своя в доску!.. че ж ты, Иезавелища, а?.. носопырку-то задрала!.. с нами знаться теперь не желаешь!.. а кто прежде тебя на ипподром водил?.. арабских скакунов дарил?!.. кто с тобой, побрякушкой, на другой берег великой Ра на краденой у пастухов лодке переправлялся, осетров ловить и потрошить?!.. ах, не мы?!.. не мы?!.. А ведь это мы тебя там потрошили – вместо осетров!.. Га, га, га!..
Я садилась. Камни холодили мне, громоздясь морозно под тонкой бумагой, содрогающееся чрево. Лиц я не узнавала. Звенела стаканами. Мне лили в один стакан – ночь, в другой – день. И я жадно пила из обоих.
Виссон рвался, трещал под руками. Зубами вцеплялись. Думали, что тело мое близко. Оно было далеко – дальше заката на великой Ра. В воздух тело мое бросали, задыхаясь в восторге. А я глядела на все это дело со стороны, из-под потолка, оттуда, где качался на ветровом потоке тусклый масляный лампион, и усмехалась. Меня пантера научила так: выходить из себя и глядеть на людей сверху. Она мне рычала в ухо, приходя из пустыни: мы, звери, всегда так делаем. И этим, лишь этим мы живы. Иначе бы в песках остались только люди, а зверей бы на звезды давно взяли. А мы еще здесь. Еще терпим и любим вас.
И так, я висела и качалась под лампионом, наблюдая разброд и карусель, и себя наблюдая – видела я, как свисают врозь мои налитые, дынные груди и кабошон янтаря меж них, как стекают по плечам змеи завитых на раскаленные спицы волос, как порвалось и распалось на кусочки и лоскутья мое единственное виссоновое платье, – а я была весела, молода, ой, уже не слишком молода, а так, еще немного молода, нет, конечно, казалось, что молода, а танцевать-то меня заставляли как молодую, без перерыва, без роздыху: танцуй! танцуй! остановишься – смерть!.. упадешь – смерть!.. Видела, как рты кусали зерна гранатов вместе с кожей, банан вместе со шкурою. Зрела, как искажались черты прежде добрых лиц, как неистово бледнели щеки, как наливались алым и багровым шеи, как хищно раздувались зобы. Как вертели меня туда, сюда безжалостные, косноязычные руки. Хватали за косы. Цапали за ляжки. Танцуй! Танцуй! Ведь ты Иезавелька. И мы тебя утопим в бочонке с хиосским, если танцевать плохо будешь.
А хорошо было висеть под люстрой. Покойно. Рядом с сонными пустынными стрекозами, ночующими под потолком, на медных завитках лампионов, в человечьем жилье. Недолог был мой покой. Прощай, покой мой. Идут. Идут. Рухнула я вниз, в тело свое. Проросла в нем. Зашевелилась. Помолилась теплыми губами. Идут. Идут. Вот они. Я их чувствую. Неужели они меня нашли. После стольких лет. После ужаса всех коронований и низвержений. После святого сора, выметенного из алтаря поганой метлой.
Они ворвались в зал, в средоточие песен и бутылей, как врывается боевой слон в гущу пьяных от победы, ослепших воинов. Впереди бежал он, живой меч – я его сразу узнала, он рассекал лезвием вонючую тьму. "Вот она! Взять ее!" – ор десятков глоток потряс известняковые стены. Душонка моя в теле была еще и потому испугалась. Я стала метаться взад, вперед, вспрыгнула на табурет; близ стоящий воин, резвяся, пнул табурет, и я упала с шумом, едва не сломав себе шею. Тут же меня схватили десятки рук, а мне казалось, что это были тысячи. Руки людей были горячи, обжигающи, ледяны. Лед и огонь жгутся едино. Их неостриженные грязные ногти впивались в мою белую кожу, и горло мое издавало верещащие, сиротливые звуки. Я слышала их недавно; это были визги влекомого на заклание поросенка. Живой меч подошел ближе. Из серебряно блестящего, смуглого лезвия лица в упор на меня глянули каменные глаза – глаза камня и железа, намучившегося в руках человека, пытанного огнем и рубилом, истязуемого веками и наконец освободившегося: глаза мстителя. Не мужчина мстил женщине: камень мстил плоти, железо мстило нежной душе. И тебя изрубят в куски, душа. Дай срок. Тело – оно что, Иезавель? Оно скрючится под пытками, изойдет длинным воплем. Пойдет на пищу червям. Но то живое, то, что может выходить из тела и жить в пустыне, под черным небом, само по себе, – вот что, Иезавель, ему надо. Это добыча добыч. Человек, добывший и присвоивший душу другого, по поверью, выбитому железом на камнях близ Моря, дождется Божьего Суда.
Разлепился каменный рот. Возопил: делайте с ее телом что хотите! Меня начали растаскивать – ноги в одну сторону, запястья в другую, рвали меня и ломали, как курицу на арамейской свадьбе. Ребра мои хрустели, воины вставали на подвздошье ногами, босые пятки плясали у меня на грудях, выдавливая из них мечту о молоке. Тупые и зубчатые кухонные ножи вспарывали сгибы моих локтей, оленьи голени. Если рубцы когда-нибудь зарастут, думала я, больше никогда не пойду в баню. Каково мне будет глядеть на вздувшиеся иероглифы. На клинопись смерти.
И тут, словно догадавшись, один из воинов, дурно пахнущий, гололобый смерд, наклонился и хотел выколоть мне глаза, но повелитель остановил его мановением руки: оставь! Пусть глядит на священное уничтожение свое! Пусть пребудет зрячей до конца. Это очень важно для человеков – до конца не ослепнуть.
И мой добрый люд, мой гостевой родимый народ как озверел. С цепи сорвался. Давай меня катать, валять. Тыкать мне в грудь пиками, ножами для чинения перьев; зажженным куревом. Сыпать табак, капать льющийся со свечей – воск, с лампионов – жир в распахнутые глаза, в кричащий рот. Кто-то на мое лицо помочился. Кто-то острым зубом скусил вместе с мочкой – серьгу. А я так хотела Сапфир. Звездчатый. Уши мои были для него, для Сапфира. Кровь из прокушенного уха лилась по шее, и они собирали ее в стаканы и чокались ими, вопя: "Святая Иезавель!.. Причащаемся небесной крови твоей!.." И пили.
Они сумасшедшими не были, и я в своем уме была. Чуяла, что волокут меня к окну. Жесткий квадрат был нацелен в черную ночь, где шевелилось и сражалось огромное воинство звезд. Они тоже убивали друг друга. И так меня, из рук в руки, передавали по голым спинам, по торчащим коленям, накалывая на острия ножей, увязывая запястья и щиколотки бельевыми веревками, приближая к черному звездному квадрату. Рюмки звенели, биясь. Служанка орала и ревела ослицей. Черный квадрат наплывал на мои глаза и лоб, и тело мое дергалось от боли в руках убийц. "Они выбросят меня в окно", – подумала я неистово. Выбросят, и я разобьюсь, как разбивались до меня тысячи людей. Как это больно – разбиться. Я боялась последней боли, и страх мешал мне употребить древнюю мудрость подруги-пантеры – выход из ненавистных врат тела не сбывался, как я ни извивалась в корчах, и потом, от страха я забыла, как надо возвращаться обратно. Зазвенел собачий лай. Они ввели сюда собак, когда?.. Жаркие пасти смрадно и красно дышали мне в нос, в уши. "Возьми!.. Возьми!.." – услышала я клокочущие крики. Одна впилась мне в икру, другая ухватилась клыками за пальцы моей руки, и я могла слышать, как хрустят мои маленькие косточки, исчезая в собачьей пасти. Черный квадрат наехал на меня вплотную, мой истошный крик ввинтился в потолок, и горящий лампион рухнул, разбрызгивая масло, соль и перец. Кипящее масло заливало людей, и они поджаривались живьем, украшенные пряностями, приправленные сельдереем и ревенем. Ох и орали они! Непотребства их глоток рвали духоту не хуже мечей. Я смеялась, разодранная надвое, как лягушка или устрица. Я была довольна. Не я одна. А и вы тоже. И вы вместе со мной. Человек же не может так вот, один. Одному – обида, тоска. А когда все скопом в пекло – радости нет конца. Я умру, но и вы умрете. Вот счастье. Вот утешение.