ТАДЕУШ
"Эшче Польска не згинела, эшче Польска не згинела!.." Ты знаешь, Сильвио, он был одноглазый! Этот Тадеуш! Он в детстве играл в ножички, нож как-то дьявольски отскочил и врезался ему в глаз; глаз вытек, визг и ор до неба, карета "скорой", операция, и вся жизнь – с жестким сознанием того, что девушки дернут плечиком и фыркнут: "Кривой".
Он был родом из настоящей Польши, из настоящей Варшавы, а ты знаешь, поляки же все умалишенные, они считают Варшаву первым городом Земли, красивее Парижа, так и говорят: "Наш маленький Париж". Тадеуш был худой, высокий, с русыми кудрями, с сильной близорукостью, и у него был брат шизофреник, Кшиштоф. "Наукова мышль Кшиштофа ест велька таемница", – важно шептал Тадеуш, поднимая кулак. Научная мысль Кшиштофа – великая тайна, в переводе на русский. Я подозреваю, что сам он был немного с тараканами. Что он делал в России? Бродил по заброшенным селам, по дешевке скупал у старух самовары, чтоб в Варшаве их продать втридорога на Персидской Ярмарке. Писал в Университете диссертацию о Пушкине. Учился петь и играть на гитаре у знаменитого в те поры барда, пил с ним коньяк, пытался переводить его нашумевший роман "Свидание с императором". И одним своим глазом, острым и живым, серо-голубым, он приметил меня на вечеринке, на пирушке, подкадрился ко мне, смеялся во весь рот, показывая подгнившие мелкие зубы, увивался вокруг меня, как в краковяке, даже на цыпочки вставал! – а я знай хохотала, я, уже стреляная воробьиха, швея с наметанным зраком, и не ведала, дура, что этот хандловый поляк дунет в меня с зенита, как звездный ветер, и сметет, и освятит, и осветит – до дна.
Он укатил в Варшаву. Слал мне оттуда нежные открытки. "Ясновельможна панна! Пенькна крулева!" А возвернувшись…
Сильвио, он стал моим женихом.
Сильвио, прости, – но я молила Бога, грызла подушку: "Оставь мне этого человека. Не отбирай".
Сильвио, подожди, выслушай, Сильвио, – я никогда не думала, что я лягу с ним спать; а легла – мне было холодно, как в шалаше изо льда; и я плакала от досады; а прошло бедное время – и наши простыни плавились от жара и счастья; а прошло еще одно нищее, старое время – и мы с ним, вдвоем, увидали на крутом берегу большой реки, там, где у отца был сад когда-то, на обрыве, звездною ночью, в июле, полном полынных запахов и великой любовной тоски, и заречных рыбацких костров, и предчувствия Преображения, – высоко над нашими головами, в серо-черной дышащей воронке неба, там, где спят ветра, узрели мы, негодные, совсем не Божьи люди, два чудных светящихся шара, и они летели на нас, грешных, падали стремительно и сильно, и я закричала: "Ангелы!", – а Тадеуш выдохнул горько: "Пришельцы", – и я поняла, что он сошел с ума, сошел тихо и бесповоротно, и теперь от пришельцев будет зависеть все, и сон его и еда, и мысль и любовь, и что мы никогда не поженимся, а они, они, лучистые гигантские шары, станут его мыслью, его жизнью, его женой и семьей, на долгие годы, до смерти.
Как это случилось? Мы не могли друг без друга. Он кормил меня рябиной из руки, когда падал первый снег. Он варил мне куриный суп в тесной университетской каморке. Он возил меня в Варшаву лютой зимой, наряжал в сапоги с меховой оторочкой и в красивый драповый салоп, водил в полутемную, всю в свечных огнях, пиццерию, где мы ели пиццу с грибами и пили веселое вино и грустный кофе, и плакали от радости, глядя друг на друга. Как стряслось это, Сильвио? А ты думал, что тебя одного я любила в целой жизни? Я не вчера родилась; и я хорошо помню твой вопрос: "Клелия, ты не устала любить?" Не устала ли я?.. Не устала ли любовь от меня, вот что я хотела себя спросить. Тадеуш свихнулся на летающих тарелках, он заставлял меня говорить о них и думать о них все время. Это было невыносимо. Но я любила его и делала то, что было угодно и приятно ему. Я верила, что он гений. Что он напишет о пришельцах великую книгу. Велька книга, то ест бардзо вспаняла справа. Его брат Кшиштоф был крепко сумасшедший, Тадеуш – немножко, но и этого было мне довольно. Он пил из меня мою здоровую, чистую душу, как лимонный сок. Девка я была крепкая и сильная, души и любви во мне было хоть отбавляй, он и старался. Пришельцы сменялись ушельцами. Ночь сменялась днем. Светлая праздничная панна Польша сменялась черной и снежной Россией. Я ехала в Варшаву – с подарками, возвращалась – с подарками, я была вся в подарках, но почернелая душа моя просила нищеты и покоя.
Трясясь в интерэкспрессе, я изучила все фонари по дороге в Европу, все пограничные столбы. Когда я прибыла в Варшаву впервые, Тадеуш не встретил меня – он уехал с другом на рыбалку на Мазурские озера и пропустил мою телеграмму. Весь день я просидела на вокзале. На мне было самосшитое платье монашеского вида – из синего сукна, с белым крестом из кружев во всю грудь и живот. Мне казалось, что католику Тадеушу такой фасон должен понравиться. Шить я не умела, все на мне сидело криво, косо. На меня оглядывались. На скамеечку мою подсаживались разные польские люди. Бабенки, старушки, мужчинки. Один мужчина, с тюремным лицом, сел близко, тепло дышал мне в лицо, что-то бормотал. Я с грехом пополам поняла, что он предлагал мне ночлег, добрую маму-собеседницу и вечернюю еду; при этом он настойчиво повторял: "Пани не ма страха, не ма". Я весело улыбалась. Я не боялась ничего. Еще бы немного, и я пошла бы с ним на его мамашкин чай и канапки с гусиным паштетом, и наверняка оказалось бы, что это не буржуйский домик, а бандитский притон, и куча озверелых мужиков, и никакого посольства рядом, окраина глухая, и докажи потом попробуй кому.
Тадеуш вырос, как гриб из-под земли. Завопил на весь вокзал черного мрамора: "Коханя! Коханя!" Сгреб меня в охапку, а на его локте висел серебряный, мокрый кукан, весь в хвостатых польских мертвых рыбах, что он наловил в волшебных Мазурских озерах в мою честь. Рыбы волочились за ним по мраморному полу, шляпа Тадеуша, в виде груздя, скособочилась, с нее, как с рыбьих хвостов, тоже капало – она вымокла под дождем, – Тадеуш прижал меня к пылающей под мокрой дырявой рубашкой груди и заблажил по-русски: "Что так долго ехала, холера ясна!.." – и вокзальные лики все обратились к нам, жителям Космоса. Мужичонка, маменькин сын, ретировался. Он понял, что мы сумасшедшие вполне.
Мы ночевали смотря где: то в гостиницах, похожих на батистовые панталоны, то у отца и матери Тадеуша, – они на нас, по-моему, плевать хотели, а гонялись бесконечно за шарахающимся по дому безумцем Кшиштофом, грязным и небритым, а он громко кричал: "О муй розмарыну, выберам ще!" – и мы с Тадеушем сами, руки-крюки, неумехи, стряпали на утлой кухоньке росул, бигос и вездесущие канапки, – то в старом замке в Оборах, в густом лесу: этот замок вообще-то был выстроен для польской богатой знати, для бизнесменов и аристократов, но горячий Тадеуш как-то туда пролез, то ли деньги безумные заплатил (украл где, что ли?..), то ли хитро и льстиво договорился с метрдотелем, только темной ночью мы уже возлежали на хрустящих, пахнущих чудными духами королевских простынках, а утром нам горничная приносила в постель на позолоченном подносе кофе со сливками и весь завтрак – творог с солью и укропом, краковский сыр, пиццу с оленьим мясом, и мы после ее ухода веселились так, как ни в одной психушке мира не прыгают безумцы, возились, визжали, плясали и кувыркались на снегах простынь, а в окно глядел зимний оборский лес, глядел в нас, свежих и молодых, черной, холодной силой вечной смерти.
Тадеуш поднимал лицо к широкому окну, когда любил меня, и шепотом кричал мне, восторгаясь: "Они летят!.. Они уже летят, Клелия!.. Они – Космос!.. Они возьмут нас с собой!.. Почему они тогда нас не взяли с собой, тогда, на обрыве!.. Они – свет!.. Они – звезды!.. И ты – свет!.. И ты – звезда!.. И ты – Бог!.. И ты – оттуда, Клелия!.."
Он не женился на мне. Он написал свою книгу о пришельцах. Он стал знаменитым в старой, больной Европе.
Тадеуш умер вслед за Кшиштофом.
Сначала Кшиштоф, потом он.
Просто к нему пришли не пришельцы, а ушельцы, и все-таки взяли его с собой.
Когда мне сообщили об этом случайные люди, то я не заплакала. Я купила билет в планетарий и долго смотрела на искусственные звезды под черным куполом. Настоящих на улице не было видно – шел густой снег. Когда я возвращалась домой из планетария, я подобрала с земли кровавую гроздь рябины и прямо с грязью, с опилками и снежной пылью, сжевала ее. И, пока ела горькие ягоды, все повторяла: "О муй розмарыну, выберам ще. О муй розмарыну, выберам ще. О муй розмарыну, выберам ще". Как сумасшествие. Как заклинание. Так птицы повторяют чириканье. Так люди повторяют в любви слова любви.
Осталась одна ягода. Единственный глаз Тадеуша. Я не съела ее. Я поцеловала ее так, как целовала в постели его шрам – там, на лице, на месте выбитого глаза. Он тоже был красный и припухлый, круглый шрам. А теперь он под холодными досками, под слоем мерзлой земли. Видела ли его сумасшедшая душа, как я плакала по нем взахлеб, сидя на каменном ледяном тротуаре, в ночи, в снегу и грязи, под раскидистой матерью-рябиной?