"Во-первых, я не выдавал себя за еврея". Феликс был явно раздражен подобным предположением. "Я просто находил еврейские связи: чтобы переехать в Москву из провинции, а затем - за границу. Во-вторых, уверяю вас, в советской стране лучше родиться евреем, чем оказаться провинциалом. Вы знаете, что такое советский провинциальный городишко? Улица, фонарь, аптека. Аптека, улица, фонарь. Фонарь разбит, аптека закрыта, по улице не пройти из-за грязи. Школьный учитель по марксизму убивает мух в чайной. Партийный начальник в коридоре учреждения поливает матерщиной уборщицу. Все водку жрут. Спросите Сильву, спросите Виктора: было время, когда в Москве названия городов вроде Нью-Йорка или Лондона с Парижем звучали как шаманские заклинания, магические имена нездешнего мира, за границей, за пределами советского понимания. Но мы эти имена вообще не воспринимали. Для нас, обитателей провинциальной дыры, сама Москва была за границей, даже звуки московского радио казались научной фантастикой. Мечтать о Москве в провинции - то же самое, что москвичу в те годы мечтать о Лондоне. Штампом в паспорте, пропиской ты был навеки пригвожден к месту рождения, оно же - место смерти. Прижизненной смерти тоже. Тюрьма, ссылка - лучше, потому что всякий срок отбытия наказания - временный. А прописка - навечно. Как, впрочем, и ее лишение. А когда прописки нет и живешь в Москве у жены незаконно, на птичьих правах, - еще страшней. Да, я точно знал, что за какую-то там подпись под письмом протеста никто меня в тюрьму и лагерь не отправит, не те времена и не та я фигура. А из Москвы вышлют. Элементарно. И никто не сможет заступиться - ни радиостанции, ни зарубежные интеллектуалы, ни всероссийские патриархи диссидентства: потому что выселение будет законным и обжалованию не подлежит. Нарушение паспортного режима. Жил в Москве незаконно, законным образом и выселят. В мой родной городок, он не низок, не высок и там одна улица, вся в ямах, как после бомбежки". Феликс запнулся и постарался взять себя в руки, заметив Сильвину гримасу жалости и сочувствия. "В общем, все это я и изложил в ту ночь Виктору и попросил снять свою подпись с письма протеста".
"Какое письмо протеста? В какую ночь?" - нахмурила брови Сильва, как будто захваченная спросонья врасплох.
"То самое, знаменитое письмо по поводу применения психиатрии в политических целях. Его распространял, естественно, Виктор. В связи с тем, что Авестина отправили в психушку, на якобы медкомиссию, пересмотр диагноза. На самом деле", - стал он объяснять, повернувшись к Генони, - "его давно хотели прищучить за самиздатское эссе о Пиранделло: история КГБ и судебных процессов в СССР разбираются там, как еще одна пиранделловская пьеса: знаете, вся жизнь - допрос, и все мы - под арестом…"
"Не стоит повторяться", - перебил его доктор Генони. "Все наши беседы - это, в сущности, одна пиранделловская комедия. Давайте вернемся к трагедии подписанта".
"Что я мог сделать? Конечно, я вначале согласился было подписать это письмо в защиту: Авестин - мэтр, учитель, хоть и в прошлом, но все-таки не абстрактная фигура… Это был один из тех шумных проводов моей бывшей супруги на Преображенке, где тыща человек, всем кажется, что вот-вот водка кончится, и поэтому пьют в два раза больше, чем хотелось бы, на всякий случай. Ко мне подошла одна из диссидентских активисток с листом бумаги - говорит: собираем подписи под письмом протеста, и изложила про Авестина. Подпишешь? Конечно, подпишу. Она подсовывает мне огромный лист, там уже куча подписей. Я говорю: а где письмо? подпись же под письмом, не так ли? Но мне тут же объяснили, что подписи не будут прямо под письмом, письмо отдельно, подписи - отдельно - для документации и подтверждения, если потребуют, и, конечно, для истории. А так под письмом будет просто список фамилий. Я говорю: но прочесть письмо можно? Но она сказала, что это не важно, письмо составлял Виктор, Виктору можно доверять, он его редактирует в данный момент, пока здесь собирают подписи. Фиктивные подписи под фиктивным письмом. Я подписывать отказался. Но Виктор, как оказалось, даже не поинтересовался моим мнением насчет письма; он был настолько уверен, что я поставлю под этим документом свою подпись, что сам внес, не спрашиваясь, мою фамилию в список подписантов и продиктовал по телефону весь список инкорам. Мне стало плохо. Было совершенно очевидно, что они этого дела так не оставят, что они за меня возьмутся. Что меня из Москвы вышвырнут в два счета. С какой стати? Ради того, чтобы Виктор мог поупражняться в антисоветском красноречии, я должен отсиживать всю оставшуюся жизнь в городской библиотеке провинциальной помойки? Тем более, согласно все тому же авестинскому пиранделлизму насчет советской власти, никакие письма протеста фактически ничего не меняют - они часть гэбистского сценария. В общем, в ту ночь - в ту чумную ночь - я все это изложил Виктору и попросил снять мою подпись".
"Так вот о чем вы тогда говорили на кухне!" - Сильва сжала, как школьница на экзамене, виски кончиками пальцев. "Теперь я понимаю, почему он тебе ни разу не передал привета из лагерей. Тем более что письмо таки возымело действие: Авестина освободили".
"Это тоже часть пиранделловского сценария: актер на время стал зрителем по указанию главного режиссера", - вставил режиссерскую ремарку доктор Генони.
"Все, конечно, на свете относительно, но при всем при этом тебя из Москвы никуда не усылали, и, кроме того, тебе ничто по-настоящему не угрожало", - заметила Сильва, как будто выговаривая Феликсу за то, что он недостаточно пострадал.
"Как сказать! Вместо своей родной провинции я отбыл в Израиль".
"А Виктор отбыл в лагеря".
"Но ты, должна сказать, все же смелый человек: снять свою подпись гораздо трудней, чем отказаться подписывать вообще".
"Ты, как я понимаю, забыла одну немаловажную деталь той ночи". Он помедлил перед тем, как поднять глаза и встретиться с ней взглядом. "В апогее нашего спора о письме его как раз и арестовали. Его увели на твоих глазах".
"Зачем ты решил мне об этом напомнить?" - сказала Сильва.
"Я просто хочу сказать, что в связи с этим арестом он мою подпись снять, так сказать, не успел. Письмо фигурировало с моей подписью".
24
Слабое сердце
Они проснулись в поместье на следующий день сразу после полудня от шума и криков. Остаток ночи и все утро грохотала гроза, скрипели стволы и завывал ветер, как будто унося чумной зной предыдущего месяца куда-то в прошлые столетия. Поэтому панические вопли на первом этаже особняка показались поначалу клекотом гусей, кудахтаньем кур или ржанием лошадей, застигнутых грозой в открытом поле. Вдвойне удивительно было, проснувшись, увидеть в окне ландшафт, вымытый грозой до блеска эмалированного таза. Природа выходила из карантинной бани дезинфицированная с головы до ног. Облака бились в голубизне неба, как белоснежное выстиранное белье на ветру. Небо избавилось от белесого гнойника, каковым казалось солнце. Солнце теперь подмигивало, играя в веселые прятки с облаками, и от этого по всей земле бежали многомильные тени, преображая на мгновение контуры холмов, переставляя на местах купы деревьев, перекрашивая черепицы коттеджей и полевые злаки.
"Эдмунд сбежал. В лес. Четверть часа назад". Гулкий голос доктора Генони и стук его башмаков переходил из холла по лестнице наверх, в спальни. От неожиданного известия - комната за комнатой - пробуждался весь дом. Неутомимый доктор отдавал распоряжения прислуге и гостям одновременно. "Надо приступать к охоте немедля. Одевайтесь", - тряс за плечо дремлющих участников охотничьей драмы доктор Генони. Внизу их уже ждал полный маскарадный набор: охотничьи картузы и куртки, сапоги с отворотами и ягдташи.
Увлажненный после грозового ливня, как будто после долгих ночных рыданий, лес встречал их с неуловимым, как переход на интонационное "ты" в английском языке, радостным шебуршанием в ожидании запоздавших гостей. За променадами дубов и вязов, в чащобе из орешника и остролиста, вереска и дрока, в зарослях ежевики и гроздьях шелковицы шла неустанная возня, хлопотливая перестрелка птичьих трелей и писк всякой другой живности, для которой еще долго не подыщется перевода, где все называется по-другому и потому-безымянно. На обочине тропы, как разодетый в ливрею лакей, перед ними вырос лиловый куст запоздалых, перепутавших времена года рододендронов, преграждавший выход на поляну, уходящую вниз косогором к противоположной части леса, откуда и должны были вылететь фазаны, напуганные битерами-загонщиками. Сорокопятов с Дианой Майерс, Голомштоком, Лиз Уинтер и Буковским на одном конце, Браверман с Верой Чалидзе, Глузбергом и Машей Слоним на другом конце цепочки, с Куперником, Бернардом и Миерсом, Пятигорским и Мэри-Луизой в центре, двигались вереницей к поляне на вершине косогора, сжимая кольцо под руководством Чарли - он позабыл и про свою катаракту, и про две мировых войны, про свою подагру и мозоли: перебегая от одного своего подопечного к другому по всей цепочке загонщиков, он подстегивал каждого окриком, помогал выбивать колотушками и погремушками, похлестыванием и посвистом из-под каждого куста ленивых отъевшихся фазанов. Однако вся энергия загонщиков уходила на то, чтобы самим не упасть, не споткнуться, зацепившись за корень, путаясь в зарослях папоротника и стеблях вьюнов. На щеке Куперника уже алел след хлестнувшей по лицу ветки, Мэри-Луиза до крови оцарапала себе локоть, а Сорокопятов с Браверманом продолжали собачиться по поводу правильности направления. Теоретически они должны были сжимать кольцо вокруг фазанов, засевших в этом леске, в надежде, что они, в свою очередь, спугнут Эдмунда, прячущегося в зарослях. Фазаны с Эдмундом оказались бы в конце концов вытесненными к опушке на косогоре - под охотничьи дула.