– Значит, кошкам мандолина нравится? – улыбнулась Пелагия.
– Это малоизвестный факт, – доверительно сообщил он, – но кошкам нравится все в диапазоне сопрано. Альт они не любят, поэтому кошкам нельзя играть на гитаре и альте. Они просто уходят, задрав хвост. А мандолина им очень нравится.
– Значит, и кошки, и соседи остались довольны сменой инструмента?
Корелли радостно кивнул:
– И вот еще что. Люди просто не представляют, сколько великих мастеров писали для мандолины. Не только Вивальди или Гуммель, но даже Бетховен.
– Даже Бетховен, – повторила Пелагия. Одно из таинственных, внушающих благоговейный страх мифических имен, подразумевавших предел человеческих возможностей, – имя, которое, в общем-то, ей ничего не говорило, поскольку осознанно она никогда не слышала ни одного его музыкального произведения. Она просто знала, что это – имя всемогущего гения.
– Когда кончится война, – сказал Корелли, – я хочу стать профессиональным исполнителем и когда-нибудь напишу настоящий концерт в трех частях для мандолины и небольшого оркестра.
– Значит, вы хотите стать богатым и знаменитым? – поддразнила она.
– Бедным, но счастливым. Мне придется еще как-то зарабатывать. А вы о чем мечтаете? Вы говорили – стать доктором.
Пелагия пожала плечами, покорно, но скептически скривив губы.
– Не знаю, – произнесла она наконец. – Я знаю, что хочу заниматься чем-нибудь, а чем – не знаю. Женщинам же нельзя становиться врачами, да?
– Вы можете завести bambinos. Все должны иметь bambinos. У меня будет тридцать или сорок.
– Бедная ваша жена, – неодобрительно сказала Пелагия.
– У меня нет жены, но я мог бы взять приемных.
– Вы могли бы стать учителем. Тогда днем вы занимались бы с детьми, а по вечерам оставалось время для музыки. Вы не сыграете мне что-нибудь?
– О господи, когда меня просят "сыграть что-нибудь", я забываю все, что знаю. И вечно нужно смотреть в ноты. Это очень плохо. Знаю – я сыграю вам польку. Написал Персичини.
Он устроил мандолину поудобнее и сыграл две ноты. Остановился, объяснив:
– Соскользнула. Беда с этими неаполитанскими мандолинами – спинки круглые. Часто думаю, что нужно достать португальскую, с плоской, да где ж ее возьмешь во время войны?
Он продолжил риторический вопрос теми же двумя нотами, прозвучавшими ритардандо, сыграл четыре переливистых аккорда, а затем такт, который разрушал ожидания слушателя, созданные предыдущим исполнением, пару шестнадцатых и тут же разразился каскадом шестнадцатых – и в аккордах, и порознь. Пелагия от удивления разинула рот. Никогда прежде она не встречалась с такой виртуозностью, никогда не знала, что музыкальное произведение может быть так полно сюрпризов. Здесь были внезапно вспыхивающие тремоло в начале такта и места, где мелодия, не теряя темпа, запиналась или длилась с прежней быстротой, несмотря на то, что казалась ополовиненной или удвоенной. Лучше всего были те места, где нота, столь высокая по тону, что едва звучала, оживленно спускалась сквозь гамму и падала на звучную басовую ноту, которой едва хватало времени прозвенеть перед наступлением сладкого чередования баса и дисканта. Пелагии захотелось танцевать или выкинуть какую-нибудь глупую шутку.
Она с удивлением наблюдала, как пальцы его левой руки, подобно мощному, грозному пауку, перебегали вверх и вниз по грифу. Под кожей шевелились и напрягались жилы, а на его лице играла целая симфония выражений: временами оно становилось ясным, иногда – внезапно яростным, порой он улыбался, время от времени выражение бывало жестким и властным, а затем – просящим и нежным. Прикованная этим зрелищем, она вдруг поняла, что в музыке есть то, что никогда не открывалось ей прежде: не просто извлечение мелодичных звуков – для тех, кто понимал, музыка была и чувственной одиссеей, и требовала размышления. Пелагия смотрела на лицо капитана и уже не следила за музыкой – ей хотелось разделить с ним это путешествие. Наклонившись вперед, она, как в молитве, сцепила руки.
Корелли повторил первую часть и неожиданно завершил ее широким аккордом, мгновенно заглушив его. Пелагия почувствовала себя так, словно ее чего-то лишили.
– Ну, вот, – произнес он, отирая лоб рукавом. Она была взволнована, хотелось подпрыгнуть и сделать пируэт. Но она лишь сказала:
– Я просто не понимаю, почему такой артист, как вы, опустился до того, чтобы стать военным.
Он нахмурился.
– Не думайте о военных плохо. У военных есть матери, знаете ли, и большинство из нас, в конце концов, становятся фермерами и рыбаками, как и прочие.
– Я хочу сказать, что для вас – это пустая трата времени, только и всего.
– Конечно, это пустая трата времени. – Он поднялся и взглянул на часы. – Карло сейчас должен приехать. Ну, пойду уложу Антонию.
Приподняв бровь, он посмотрел на нее.
– Между прочим, синьорина, я не мог не заметить, что у вас в кармане фартука пистолет.
Сердце у Пелагии упало, она почувствовала, что дрожит. Но капитан продолжил:
– Мне понятно, почему вы считаете нужным иметь его, и вообще-то, я этого вовсе не видел. Но вы должны сознавать, что случится, если его увидит кто-то другой. Особенно немец. Просто будьте поосмотрительнее.
Она умоляюще взглянула на него, а он улыбнулся, коснулся ее плеча, постучал себя пальцем по носу и подмигнул.
Когда он ушел, Пелагии пришло в голову, что они уже сто раз могли отравить капитана, если бы хотели. Можно было получить экстракт аконита из трав, набрать болиголова или вызвать остановку сердца с помощью дигиталиса, и власти никогда бы не узнали, отчего он умер. Ее рука скользнула в карман фартука, и она привычным движением, которое тренировала сотни раз, обхватила пальцем спусковой крючок. Взвесила пистолет в руке. Хорошо, что капитан дал ей понять: он и сам понимает, как ей необходимо чувство безопасности, уверенности в себе и неподчиненности, которое придает оружие. И нельзя отравить музыканта, даже итальянца; это так же отвратительно, как измазать дерьмом надгробие священника.
Вечером и сам доктор потребовал концерта; они с Пелагией вышли во двор перед домом, и пока капитан расправлял на столе ноты, подсвечивали ему, а потом прижали верхний край листка фонарем, чтобы его не унесло ветерком. Капитан торжественно уселся и начал постукивать плектром по накладке на деке.
Доктор недоуменно приподнял брови. Казалось, это стук продолжается уже очень долго. Возможно, капитан старался задать ритм. А может быть, это одно из тех произведений на половинных нотах, о которых доктор был наслышан: они целиком состоят из пронзительных писков и скрипов без всякой мелодии, – но, возможно, это интродукция. Он посмотрел на Пелагию, и та, поймав его взгляд, непонимающе пожала плечами. Корелли все постукивал. Доктор впился взглядом в лицо капитана – тот был глубоко сосредоточен. Доктор знал, что в подобных непостижимых художественных ситуациях у него всегда неизбежно начинает чесаться задница. Он поерзал и потерял терпение.
– Извините, молодой человек, но что, скажите на милость, вы делаете? Это не совсем то, чего я ожидал из рассказов моей дочери.
– Черт! – воскликнул капитан, совершенно выбитый из сосредоточенности. – Я только что собрался играть!
– Что ж, я бы сказал, давно пора уже! Да что ж такое вы делали-то? Что это такое? Какая-нибудь ужасная современная пустышка под названием "Две консервные банки, морковка и мертвая шлюха"?
Корелли обиделся и заговорил высокомерно и презрительно:
– Я играю один из концертов Гуммеля для мандолины. Первые сорок пять с половиной тактов – для оркестра, "аллегро модерато э грациозо". Вы должны вообразить оркестр. Теперь мне придется начать всё с самого начала.
Доктор свирепо уставился на него.
– Черт меня побери, если я буду сидеть и снова слушать этот стук, и черт меня возьми, если я могу вообразить оркестр! Просто сыграйте свою партию!
Капитан ответил ему свирепым взглядом: он был явно убежден, что доктор – законченный мещанин.
– Если я так поступлю, – сказал он, – я собьюсь и не буду знать, когда мне вступить. В концертном зале это было бы провалом.
Доктор вскочил и замахал руками, словно стараясь охватить и оливу, и козленка, и дом, и ночное небо над головой.
– Дамы и господа! – заорал он. – Приношу извинения за срыв концерта! – Он обернулся к Корелли. – Это что – концертный зал? Мои глаза обманывают меня или здесь нет никакого оркестра? Могу я увидеть хоть один тромбон? Хоть самую маленькую, завалящую скрипку? А где, умоляю, дирижер, где члены королевской семьи, увешанные драгоценностями?
Капитан вздохнул, отказываясь продолжать. Пелагия сочувственно взглянула на него, а доктор прибавил:
– И вот еще что. Пока вы тут настукивали и представляли свой оркестр, у вас на физиономии одно идиотское выражение сменялось другим. Как же мы можем сосредоточиться, видя перед собой подобную галерею?