Микров пьет из своей любимой чашки, с уродливой глазурью аиста, несущего в клюве гроздь винограда, и я, разлив кофе, плюнула ему в эту синюю чашку, затем вытащила из носа козявку и бросила туда еще и козявку, но и этого мне показалось мало: тогда я погрузила пальцы в вульву и измазала край его чашки соком своим, соком – вот тебе, вот!
Соком, который во мне породил другой человек…
Когда, наконец, мужчины вышли (хотя, мужчиной, в прямом смысле, я бы предпочла называть лишь одного из них), все оказалось еще загадочнее, чем сначала. Остановившись в прихожей, они как-то странно улыбнулись друг другу, и я хорошо уловила эту улыбку…
– Стало быть, курица не птица, – сказал Жан.
– Не птица, – дурным эхом отозвался Микров.
Жан выразительно посмотрел на меня и вышел. Я влетела в свою кухоньку и в изнеможении прислонилась к стене.
Я слышала лифт, в котором спускался мой любимый, и словно какая-то упругая нить тянулась между нами, тянулась, натягивалась, пока не разорвалась…
Убирая со стола в кабинете мужа, я бережно взяла чашку Жана, отнесла на кухоньку – в чашке оставалась жидкая гуща – я опрокинула чашку в блюдце и посмотрела в черном узоре наши пути.
Две дорожки вились, путались, пересекались и сколько-то шли вместе, затем – расходились вновь, чтобы виться, путаться, скрещиваться с другими дорожками… Это и есть наша жизнь – моя и Жана! Слезы навернулись на мои глаза. Внезапно я схватила его чашку и стала ласкать, целовать и облизывать ее. Я обвела языком узкую золотую каемочку, где касались его губы, затем частыми, короткими поцелуями покрыла ручку, где были его пальцы… Я представила, что чашка – это и есть живой настоящий Жан: ноги мои подкосились, мое лоно переполнилось горячей влагой, небывалой силы оргазм несколько раз встряхнул мое тело, и тут же, как назло, на кухню вошел Микров.
Он вполз неслышно и гадко, словно глиста. Возможно, перед тем он несколько секунд внимательно рассматривал меня.
– Что здесь происходит? Ты рехнулась? Чем это ты здесь занимаешься?
– Мастурбацией, мой дорогой! – зло парировала я.
Микров уставился на меня расширенными зрачками.
– Да, да, да! А что ты прикажешь мне делать, если вот уже… – я принялась демонстративно загибать пальцы. – Вот уже девять с половиной недель ты не обращаешь на меня никакого внимания, будто у тебя перманентные месячные.
– О, Боже! – Микров схватился за голову, – какой же я осел!
– Курица не птица, не птица, – звучало во мне крупными толчками, словно некий рефрен, когда Микров, жарко дыша, имел мою законную плоть.
– Курица не птица, Монголия не заграница, – думала я, уже засыпая, и вдруг, словно молнией вспыхнула полностью вся эта присказка советских инженеров:
– Курица не птица, Монголия не заграница, баба не человек!
Вот, оказывается, что имелось в виду… Микров рассказал Жану свою теорию, и слова, произнесенные в прихожей, были именно об этом!
Неужели и Жан заодно с ним? Эта хохмическая теория, согласно которой "…мозг женщины физиологически отличается от мозга мужчины, на клеточном уровне, в невидимой глубине своей. Возможно, мозг женщины способен генерировать мысли лишь на мозге мужчины, как на некой матрице, тогда как собственные его способности…"
Жан, разумеется, пошутил, но пошутил в моем присутствии, переглядываясь с моим законным супругом.
Впервые у меня зародилось какое-то сомнение насчет Жана.
Так ли хорошо я знаю его?
Я повернула голову к голому Микрову: он спал. Не надевая халата, голая, вышла я на кухню, разыскала на мойке чашку, из которой пил мой любовник, и выбросила ее в форточку. Далеко внизу послышался жалобный мелодичный звон.
Голова моя кружилась. Мне было тошно, мучительно. И мне почему-то захотелось от лица мужчины заговорить. Вот так:
Я повернул голову к голому Микрову: он спал. Не надевая халата, голый, вышел я на кухню, разыскал на мойке белую чашку с золотой каемочкой, ту самую чашку, из которой пил мой любовник, и выбросил ее в форточку. Далеко внизу послышался жалобный мелодичный звон.
24
Один человек на свете, один. Он рождается один, он умирает один. Почему же в течение всей своей жизни он должен быть с кем-то другим?
Нет, никогда, сколько бы ни было потрачено напрасных сил, один не расскажет о себе другому ничего.
Никогда другой не поймет одного.
25
Я не люблю человека еще и за то, что он не только отделяет себя от животных, но и ставит себя выше их.
– Смотрите, – говорит он. – Вот я – человек, а вот они – животные.
И указывает на коз, лошадей, бабочек, или вот, кстати, на курей.
Он рассуждает примерно так:
– Я мыслю, следовательно, я существую, я строю города, летаю в космос, к тому же, я изобрел науки, искусства, религии, я прикрываю срам, я, блять, нравственный и духовный, а вот они – обезьяны, овцы, улитки безмозглые – они не мыслят, следовательно, не существуют, не строят они города и деревни, не прикрывают они срам, не нравственны они, не моральны и не духовны.
В этой фразе, которую, не задумываясь, произнесет вам любой человек, останови его на улице, ключевым словом, проходящим, однако, как бы между прочим, является слово срам.
Именно желание прикрыть срам и отличает человека от животного, а все остальное несущественно.
Если животным нужно строить города, они строят их, причем не менее сложные, чем какой-нибудь Париж или Чикаго, а по относительным размерам – гораздо большие. Обыкновенный рыжий муравей в четыреста раз меньше человека, но возводит грандиозное сооружение, порядка метра в высоту и полутора в диаметре. Если все это перевести в человеческие масштабы, то мы получим здание полукилометровой высоты, содержащее сложнейшую систему коммуникаций… Впрочем, большинству животных не нужны никакие города.
Вопрос о том, мыслят ли животные, обмениваются ли информацией, до сих пор остается открытым, несмотря на, казалось бы, грамотно поставленные эксперименты. Если, к примеру, продырявить человеку щеку и вставить ему фистулу, то он будет вести себя точно также как и собака Павлова. Во всяком случае, ничто не противоречит версии о том, что животные мыслят, только вот мыслят о чем и мыслят зачем? О чем и зачем мыслит человек, слишком хорошо известно, прежде всего – увы – самому человеку.
Остается только одно – тысячелетнее стремление прикрыть срам, а срам этот заключается именно в том, что человек ничем не отличается от животного. Это и есть его срам – его тайна.
Религия, культура, нравственность, собственно, мышление и язык, – все это есть лишь побочное следствие этого стремления. Отмежеваться от животных, найти, а затем, ужаснувшись, потерять пресловутое "недостающее звено", снова реанимировать религии, уйти в еще большее мракобесие, и все это лишь для того, чтобы подняться над животными, этими милыми, безобидными созданиями – свиньями, рыбами, курями.
Вот, кстати, о курях. Это животные из класса птиц, который характеризуется наличием крыльев, оперения, двух нижних конечностей, особым, присущим только птицам, строением скелета и головного мозга. Куры произошли от пресмыкающихся и, как сами пресмыкающиеся, они размножаются посредством яиц. Куры, собственно, мало чем отличаются от человека, но человек, убивая их миллионами, попросту их поедая, не признает своего с ними родства, тем самым питая собственную нравственность, то есть, опять же, прикрывая свой срам.
Если же с человека снять его одежду, как сам он ощипывает беззащитную курицу, да поместить его среди курей, коров, каракатиц, то мы увидим, что он ничем уже не отличается от животного. Человек, таким образом – это животное, которое носит одежду, что и есть самое точное и исчерпывающее определение этого существа.
26
Сегодня я начала писать стихи, о, удивительно, после стольких месяцев молчания и пустоты, белого, убийственно снежного холода листа, где мое тонкое перо, словно путник, замерзающий в степи…
Как это здорово сказано!
Откуда, вообще, берутся во мне эти удивительные слова?
Я – мать ваша, слова мои, я родила вас, как не смогла ребенка родить…
Я и не помню: может быть, больше года ничего не писала, я редактировала, конечно, перепечатывала на компьютере кое-то старое, когда редактор "Глаза" настоятельно потребовал прошлой зимой, но новые тексты упорно не хотели рождаться, и вот теперь, как-то так, вроде как-то случайно и неожиданно, взяла старую тетрадку – просто полистать, всплакнуть над былым, над белым, заперлась в туалете, ручку с собой также взяла на всякий случай – вдруг что поправить, и тут, обвалом, водопадом, снежной лавиной – тарара тарара тарара…
Это он, это Жан сделал меня, вытащил из этой гнилой глубокой силосной ямы… Куда ни гляну, всюду ты – стоишь, трепещешь, пламенеешь, и полудикие мечты тарарара рараеешь…
Прости, дорогой, но это наивысшее наслаждение моей жизни, это выше всего, выше самой жизни, выше самого счастья, которое даешь мне ты, и даже выше моей любви к тебе.
22 июня
Сегодня я начала стихи писать. Это удевительно. После стольких лет молчания, пустоты… Мне холодно было. Я как не сама была. Склонялась над листом, перо в чернила опускала. И перо было, словно прохожий в степи…
Я – мать своих слов.
Стихи – это дети мои.
Я не смогла ребёнка от мужа родить.
Я от другого мужчины стихи родила.