Леонид Бежин - Чары. Избранная проза стр 64.

Шрифт
Фон

- Дорогой мой, так нельзя! Ты нашего дедушку совсем замучил! Замучил! - с укором сказала бабушка, на самом деле благодарная мне за то, что пылким излиянием моих чувств я давал ей минутную передышку, позволявшую справиться с невольной растерянностью и разобраться в собственных чувствах. - Дай ему немного опомниться. Пощади. Смотри, он едва стоит на ногах.

Дедушка в ответ на это неуверенно улыбнулся, показывая, что такие мучения доставляют ему только радость, еще крепче прижал меня к себе, слегка подбросил, похлопал по заду и - как из-за укрытия - посмотрел из-за меня на бабушку.

- Вот я и вернулся, - сказал он намеренно бодрым голосом, прозвучавшим настолько неестественно, что дедушка сам же нахмурился, спрятал улыбку, неловким жестом руки попробовал исправить впечатление от сказанного. И, словно не рассчитав силы, необходимые для переживания столь счастливой минуты, вдруг резко отвернулся, повел подбородком - так освобождают шею от тугого воротника - и издал странный гортанный звук.

Бабушка бросилась к нему, но вместо того чтобы ссадить меня с дедушкиных рук и самой обнять дедушку, почему-то обняла нас вместе и положила голову мне на плечо, хотя этот жест предназначался явно дедушке.

- Как же ты там… как же тебе было… трудно…

Дедушка досадливо затряс головой, сердясь на себя за слабость, с брезгливой гримасой смахнул некстати навернувшуюся слезу и тоже положил голову мне на плечо, отвечая на робкий жест бабушки.

- Ничего, ничего… это так… не будем об этом…

Тихий, кроткий и даже нездешний

Тут я самостоятельно сполз с дедушкиных рук, шумно вздохнул и опустил голову, в глубине души надеясь, что мое жертвенное намерение устраниться будет замечено и на меня снова обратят внимание. Но дедушка и бабушка смотрели друг на друга, меня, же они словно и не хотели замечать. Тогда я решил воспользоваться моментом, чтобы попытаться открыть фанерный чемодан, стоявший у ног дедушки и давно уже вызывавший мое любопытство: а что там? Я с подчеркнуто безучастным видом склонился над чемоданом, одной рукой держа его за обмотанную проволокой ручку, а другой, поднимая никелированные замки. И тут чемодан сам собой открылся, я не успел придержать крышку, и все содержимое - буханка черного хлеба, кусок хозяйственного мыла, жестяная банка с чаем - с грохотом вывалились на пол.

От страха ("Что я наделал!") я втянул голову в плечи, ожидая, что сейчас последует грозный окрик, шлепок или подзатыльник.

Но каково же было мое удивление, когда меня опять не заметили! Не увидели, не услышали, не обратили никакого внимания, словно меня вовсе и не существовало. Я тут, знаете ли, усердствую, взламываю чужие чемоданы, устраиваю невообразимый шум и грохот, а они… Я с обидой и недоумением поднял голову, чтобы уяснить для себя, а чем же, собственно, они заняты, мои бабушка и дедушка. И вдруг я невольно поймал ее взгляд - тихий, кроткий и даже несколько нездешний, пребывавший в ином пространстве и времени и не соприкасавшийся с нашей комнатой, диваном, резным буфетом и абажуром.

Взгляд-зависание… Взгляд-свечение…

И в этом взгляде - впервые за мои пять лет - меня коснулся новый отсвет жизни. Да, да, я могу поручиться, что это был не тот отсвет, который я угадывал в каменной стене соседнего дома, а совершенно новый, еще не осознанный мною. Разумеется, тогда я не знал, какой это отсвет, и не сумел, бы подобрать для него название - и лишь теперь я понимаю, что это был отсвет евангелический, всегда тайно сопутствующий жизни. Тайно, незримо, неопознанно, и вот я впервые распознал, и с этих пор в моем сознании суровое вещество жизни приобрело смягчающую евангелическую окраску.

Приобрело во многом благодаря бабушке, которая тоже не сразу - не в первую минуту - узнала дедушку. Но зато вторая минута вернула ей чувство того, как он дорог и близок, как он любим ею. И бабушка словно очнулась после долгого сна, с опозданием вздрогнула от грохота жестяной банки, выпавшей из фанерного чемодана, перекрестилась, всплеснула руками, воскликнула: "Ну, что за мальчишка! Наказание!" - наградила меня заслуженным подзатыльником и нагнулась, чтобы поднять и банку, и мыло, и буханку хлеба. Но дедушка опередил ее, и тогда бабушка снова выпрямилась, с улыбкой посмотрела на него сверху, и я вновь поймал этот взгляд, завороживший меня настолько, что я даже не заплакал от полученного подзатыльника, а внезапно замолк, запнулся, проглотил свой капризный плач, словно он мог ненароком спугнуть и взгляд, и улыбку бабушки.

Глава шестая
ТАИНСТВЕННОЕ КАСАНИЕ

Любезно осклабившись

Свои последние годы бабушка и дедушка прожили в некоей тихой, отрешенной задумчивости, зачарованности, под стать его имени и ее отчеству - Тихон Арсеньевич и Ариадна Тихоновна (я ее звал Бабупочкой). Они редко выходили на кухню, только по крайней надобности, да и то тогда, когда там никого не было: юркнут и обратно. Они старались незаметно проскользнуть по коридору, словно им грозила неприятная встреча с Колидором Николаевичем, который поджидал их, любезно осклабившись и потирая от предвкушаемого удовольствия руки. А уж выйти во двор и посидеть на лавочке с соседями - упаси боже, упаси боже! Для них это было просто немыслимо! И вот что еще надо отметить (об этом у меня есть запись в книжке): они не читали газет и не слушали радио - в отличие от всех. Зато, как немногие в те годы, ходили в церковь - в тот самый Храм апостола Филиппа Предтечи рядом с Арбатской площадью, где меня и крестили. Крестили сразу после рождения, но крестик я не носил: его завернули и спрятали. И в церковь больше не водили, не приучали, поскольку и сами не приучены были - родители-то, мать и отец. А вот дедушка и бабушка в последние годы зачастили, стали наведываться, и об этом тоже пошел слушок: набожные, гляди-ка!

Словом, каждый из них заслуживал прозвища, справедливо распространяющегося на самых чудаковатых и экзотичных обитателей коммунальной квартиры: человек закутка.

Я и сам принадлежу к таким людям и хорошо знаю, что они есть в любой уважающей себя коммуналке. И трущобно-сарайной, похожей на тюрьму или казарму, и пристроечно-дачной, напоминающей голубятню, и чердачной, и подвальной - любой.

Живут они часто в одинокой мансарде с выходящими на горбатую крышу окнами, которые вечно покрыты печной сажей от нещадно дымящих труб. От стен мансарды отстают обои, наклеенные на пожелтевшие газеты времен крепостного права, провисает паутина в углах, и на потолке лиловеют сырые подтеки - такие же, как у меня над конторкой. И всегда они поливают из банки чахлый цветок, кормят бездомную кошку, носят войлочные ботинки и пропахшее нафталином пальто с облезлым, выеденным молью воротником.

Вот и бабушка с дедушкой тоже прятались в своем закутке и тоже кормили бездомную кошку, поливали цветок и носили войлочные ботинки - такие же, как у меня. Хотя теософский кружок, который посещал дедушка, давно распался, и квартира за таинственной Дверью, некогда принадлежавшая овдовевшей сестре балерины Большого театра, была заселена совсем другими людьми, дедушка по-прежнему увлекался мистикой, целыми днями рылся в книжных шкафах и пользовался репутацией колдуна и чернокнижника (набожные-то они все колдуны!).

Обнажилось!

Надо сказать, что и в характере бабушки появилась черта весьма странная и даже идиотическая, если употреблять это слово в том значении, в каком употреблял его уже упоминавшийся нами классик экзистенциального метода. Подобная идиотичность, собственно, и позволяет разгадать в несчастном князе, наделенном каллиграфическим почерком, падучей болезнью и смешной мышиной фамилией, человека закутка, а в обтрепанном пальто и войлочных ботинках, которые я ношу, усмотреть навязчивое сходство с гардеробом юродивого.

Иными словами, идиотичность тоже оказывается категорией существования, а именно в таких категориях и следует рассматривать любые странные черты.

Любые - включая и ту, которая обозначилась в характере бабушки. Хотя бабушка редко болела и почти не обращалась к врачам, я хорошо помню, что она очень любила прилечь. Точно так же, как дедушка целыми днями читал мистические книги, она целыми днями лежала, и вовсе не в какой-то тоске, отчаянии, меланхолической задумчивости, а просто так - калачиком свернувшись на диване, уткнув колени в плюшевый коврик, висевший на стене, укрывшись вязаной шалью и подложив под щеку сложенные ладони. Причем она даже не отдыхала, как отдыхают после трудной работы, а именно лежала, безразлично разглядывая завитки обоев, тень от оконной рамы на занавеске и трещины в потолке.

Сейчас мне уже доступен экзистенциальный смысл ее лежания, но тогда я упорно не мог понять, почему я хнычу, плаксиво вытягиваю губы и тяну бабушку за рукав, упрашивая ее погулять со мной во дворе, она же в ответ улыбается, гладит меня по голове и наотрез отказывается встать с дивана.

- Ну, пойдем! Ну, пойдем! Пожалуйста! - продолжаю я хныкать и дергать ее за рукав, исподволь внушая, что согласие - единственный способ избавиться от моего капризного, настырного, невыносимого для ушей плача.

А она все равно отказывается, как будто необходимость вставать и одеваться досаждает ей гораздо больше, чем подергивания за рукав и плаксивые просьбы.

- Попроси лучше маму.

- Я хочу с тобой.

- Со мной ты гулял вчера.

- Я хочу сегодня.

- Сегодня я не могу. Не упрашивай.

- Почему? Почему не можешь?

- Сегодня плохая погода.

- А ты сама говорила, что в плохую тоже надо гулять. Только получше одеться.

- Нет, сегодня я не пойду.

- Почему не пойдешь?

- Я тебе уже сказала.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке