IV
Лиза уже тащила меня в угловой магазин. Его будто бы знали все арбатские старухи, покупавшие у одного прилавка яблоки и мандарины, а у другого бублики, сайки и кренделя. Это развеяло мою мрачность, и мы купили бутылку красного молдавского вина, завернутую в хрустящую бумагу, пакет яблок с прилипшими к ним соломинками и, конечно, обсыпанный маком, утыканный изюмом и цукатами крендель. Вокруг этого кренделя мы умудрились разыграть целую сцену, изображая в лицах то арбатских старух, выщипывающих из него мак и цукаты, то разрумянившихся, взопревших замоскворецких купцов за самоваром и изощряясь в остротах, одна другой хлеще.
С вином и закусками мы вломились в рассохшийся, скрипучий лифт, тихонько прошмыгнули мимо соседей… Лиза убрала со столика разбросанные в беспорядке карты, пепельницу с окурками, розовыми от губной помады, водрузила на место телефонную трубку и постелила льняную скатерть. Мы стали пировать и шептаться. О чем же? Да обо всем: о ее загадочном и таинственном окне, об арбатских старухах и их умопомрачительных кладах, зашитых в перину, о способах вызывания духов с помощью дверных звонков. Это было так глупо и так восхитительно (восхитительно глупо!), что я даже забыл о тех, на мотоцикле, забыл, что Лиза вдвое меня старше, что она женщина, рядом с которой я, по существу, мальчишка. И мне надо быть настороже, чтобы мое мальчишество не обнаружилось, не проявилось неким предательским образом, иначе позор…
Самое время было превратиться в сурового велогонщика, но, повторяю, я обо всем забыл.
Только однажды наш разговор принял странный, рискованный, причудливый оборот, - такой же причудливый, как тень от лампы, отбрасываемая на стену. Мы вспоминали наше воскресное знакомство, покупку абажура, и Лиза сказала:
- У тебя славный отец - добряк…
Я никогда так об отце не думал, его доброта казалась мне слишком привычной и обыкновенной, чтобы возводить ее в какое-либо достоинство. Пробормотав что-то в ответ, я налил и ей, и себе вина, - налил в рюмки, поскольку бокалов на столике не было. И тут Лиза задала поистине невиннейший вопрос, от которого я чуть не поперхнулся:
- А почему он не приходит? - В этом сквозила очаровательная двусмысленность, на которую была способна лишь Лиза.
- Ну, видишь ли, у него жена, и к тому же отец такой человек…
- Представляю, представляю себе его жену, - перебила меня Лиза, и в ее голосе послышалось мстительное торжество, с каким говорят о соперницах. - Холодная и строгая блондинка, прибалтийские голубые глаза, волосы туго стянуты и заколоты гребнем, нитка янтаря на груди, поверх лацканов пиджака белый отложной воротничок блузки. Преподает немецкий и, обращаясь к ученикам, всегда произносит: "Соблаговолите…"
Это была точь-в-точь моя мать, правда, она преподавала английский.
- Как ты угадала?! Ведь ты ее никогда не видела!
- Это же очень просто! Достаточно того, что я видела тебя и твоего отца. К тому же люди сейчас так похожи, и если знать их немножко… Вот ты, к примеру, учишься в университете. - Она явно собиралась угадать все обо мне.
- Допустим…
- …и изучаешь всякие старые книжки.
- Чертовски верно! - захохотал я. - Оказывается, ты такой же наблюдатель, как и я! Дальше!
Но Лиза, молча, разглядывала меня, держа рюмку наклоненной так, что вино могло вот-вот пролиться на скатерть. Опасаясь за скатерть, я взял у нее рюмку, и она выпила вино из моих рук, покорно мне, подчиняясь, словно я был восточный халиф, ее владыка и повелитель. Я хотел спросить, нет ли в буфете бокалов, но, осушив рюмку, она придвинулась поближе, прижалась ко мне растрепанной головой, крашенной раз двадцать во все цвета радуги, я обнял ее, и мы замерли. Она сама расстегнула пуговицу матроски и сняла с шеи крестик, шепча мне на ухо такое, что в голове у меня помутилось:
- У меня хорошая грудь, ты удивишься… - И проникнутая тщеславной радостью, победительно искала у меня в глазах отблеск этого радостного удивления.
Оставив меня на миг, она задернула занавески и отбросила полосатое солдатское одеяло на постели…
В тот вечер я чуть ли не до беспамятства носил ее на руках, в темноте натыкаясь на стулья и углы буфета, и было странно думать, что все испытываемое мною блаженство заключается в обыкновенной и волшебной, упоительной тяжести ее тела. Лиза вырывалась, соскальзывала на пол, наливала мне и себе остывший чай, отпивая из кружки и зажмуривая глаза так, словно она смаковала душистое вино, кружившее ей голову. По коридору шаркали соседи, на кухне что-то гремело, и на занавесках лежала косая тень от пожарной лестницы. Становилось зябко, и мы ныряли под колючее солдатское одеяло, в нескольких местах прожженное утюгом. Мы прижимались друг к другу, дрожа от того, что мы оба такие холодные, но постепенно согревались и отбрасывали подушку и одеяло, такие мешавшие и ненужные.
…И каким безжалостным, жестоким был после этого для меня конец, почти невероятный. Я захотел зажечь свет, стал шарить рукой по стене, отыскивая выключатель, и, кстати, спросил, где же абажур, купленный Лизой для того, чтобы принарядить болтавшуюся на шнуре голую лампочку. Я ждал, что вновь начнутся остроты, теперь уже вокруг абажура, ведь по этому поводу можно было шутить и каламбурить до бесконечности. Но Лиза вдруг отвернулась и отчетливо, внятно и сухо произнесла:
- Его здесь нет. Он совсем в другом месте.
Я еще не замечал, не предугадывал никакой угрозы, принимая сказанное за пробный заход, осторожную пристрелку перед каскадом новых хохм и дурачеств.
- В каком же, если не секрет? - спросил я, слегка играя голосом в знак того, что я тоже готов хохмить и дурачиться, и Лиза с неприязнью, досадой и негодованием отшатнулась, отпрянула.
- Ведь я выхожу замуж! Ты слышал! Слышал!
Да-да, Лиза выходила замуж за пожилого вдовца с донским чубом, хозяйственного, здоровенького и сластолюбивого, заядлого дачника и садовода. Он брызгал из лейки на капустные грядки, окуривал дымом пчелиные улья, белил стволы яблонь и выращивал в оранжерее цветочные луковицы. Случай сам нашел ее - зачем отказываться?! Ведь я ее под венец не поведу! Поэтому мне лучше не приходить…
V
В октябре научное студенческое общество нашего факультета, мнимая деятельность которого была весомым добавлением к прочим мнимостям тогдашней жизни, вдруг пробудилось от спячки, встряхнулось, судорожно зевнуло и решило закатить конференцию. И закатило, что называется, на широкую ногу, с помпой: гостей созвали издалека, а в президиум удалось заполучить седовласого, пришаркивающего академика, который, не расслышав обращения в свой адрес, приставлял ладонь к уху и спрашивал: "Ась?" По этому случаю университетское начальство расщедрилось и - вот вам шуба с барского плеча! - выделило средства для премий, грамот и наград. Я как признанный в факультетских научных кругах знаток допушкинской поры с благословения профессора Преображенского, который прокоптил табачным дымом, залил чаем, но так и не прочитал до конца мой доклад, вытащил на кафедру "Бедную Лизу"…
Доклад я вынашивал в муках и писал с мрачным ожесточением: зеленые черти прыгали перед глазами, и все как на подбор - здоровенькие сластолюбцы. Гробовые кошмары преследовали и угнетали меня, и я не ведал, что выделывало перо. Одно из двух: я должен был либо с треском провалиться, либо сотрясти основы науки. Третьего быть не могло.
И я провалился, как говорится, ко всем чертям…
Понурый и удрученный, я нашел утешение в подвале на Пушкинской и, чувствуя себя клятвопреступником, нарушившим обет воздержания, глотал мутное пиво, сдувая с кружек пену, меланхолично вздыхал и, что называется, подбивал бабки. Потеряно все: Лиза меня отшвырнула, польстившись на оранжерейные луковицы, я осрамился перед участниками конференции, ожидавшими от меня сенсации, сверхмодных методов и щегольских цитат, я подмочил репутацию профессору Преображенскому, вынужденному ломать шапку перед деканом, оправдываясь за мой провал, и моя премия сгорела искрометным синим огнем.
И затомило меня желание - бросить все и уехать… Конечно, середина семестра не время для долгих отлучек, но все вышло само собой - словно по мановению волшебной палочки. Нашлись и попутчики…
На конференции вертелся некий посланец кавказских гор, седеющий аспирант Гриша, худой и поджарый, как жеребец, с выпирающим кадыком и широкими скулами, поросшими редкой бородкой, загадочным перстнем на пальце, обмотанным вокруг шеи богемным шарфом (в Москве он вечно мерз) и фотографией любимой мамы, постоянно выпадавшей у него из кармана. Он со всеми успел сдружиться (овасьвасился, как о нем говорили) и был вхож во все компании, всюду принимаемый за своего.
Но особенно ухлестывал он за Сусанной, которая числилась в правлении научного общества, всегда была на виду и озабоченно-капризным выражением лица всем показывала, что она важная птица. Гриша имел явные виды на премию, козыряя своим аспирантским стажем, обилием цитат из основоположников и тем, что его мама имела сто научных трудов и считалась самой умной женщиной на Кавказе. Он даже заранее снял банкетный зал в грузинском ресторане, чтобы отметить свою победу, но с премией его обошли, и Сусанна, посвященная во всю эту кухню, ядовито улыбнулась ему при встрече.
Вокруг разочарованного кавказского гостя сколотилась бродячая труппа таких же, как он, погорельцев, обиженных судьбой и разочарованных в жизни, к которой примкнул и я. В пустом банкетном зале, где мы были единственными гостями, Гриша мрачно признался, что ему чужда московская жизнь, и - стояла поздняя, но солнечная осень - пригласил нас на сбор хурмы и винограда к своему дядюшке, горному долгожителю.