- И все-таки подумай, - повторил он свою просьбу, словно вынуждаемый к этому тем, что и Кузю должно было заставить ее выполнить. - Мама очень огорчена, расстроена, места себе не находит. Как ей теперь смотреть в глаза отцу Александру! - Ссылаясь на огорчение жены, Глеб Савич подчеркивал и степень собственного огорчения, тем более мучительного, что он вынужден о нем молчать.
- Так к кому я должен вернуться - к вам или к нему?
- Ты не должен, ты ничего не должен. - Глеб Савич сразу уклонился от роли, которую навязывал ему сын, превращая его в мишень для вызывающего протеста. - Тебя никто не заставляет. Ты сам принимаешь решение.
- Я его уже принял.
- Прекрасно, - произнес Глеб Савич с видом человека, который не находит ничего прекрасного в том, что называет этим словом.
- Есть ли ко мне еще вопросы?
- Представь себе, есть. К примеру, какие книги ты читаешь? - задал Глеб Савич предельно ясный вопрос, заставивший Кузю уставиться на него непонимающим взглядом. - Да, какие? Какие?
До Кузи с трудом, но дошло то, что скрывалось за этим вопросом.
- А, вас интересует, не ударился ли я в какую-нибудь ересь!
- Не интересует, а тревожит!
- Могу вас успокоить: в масоны я еще не вступил.
- Так тебя и приняли в масоны!
- И спиритизмом не увлекаюсь. Я всего лишь скромный йог. Стою на голове и сливаюсь с Абсолютом.
- Ах, вот как! Здесь, среди лопат и веников, он стоит на голове и сливается с Абсолютом. Это по-русски! Это по-русски! Пустился во все тяжкие!
- Отвергаешь?
- Отвергаю!
- А отец Александр ничего не отвергал!
- Забавно. Когда ты был православным… - В глазах Глеба Савича мелькнула искорка задора, свидетельствовавшая о намерении заострить до парадокса возникшую у него мысль и царапнуть ею сына. - Вернее, ты и православным-то был для того, чтобы во всем прекословить отцу Александру, запальчиво возражать, упрямо не соглашаться, а теперь как йог на него ссылаешься. Что ж, он тебя и как йога примет…
- Да, я ссылаюсь, ссылаюсь, а почему?! - воскликнул Кузя, заимствуя у Глеба Савича его задор, как заимствуют некий инструмент для заточки мыслей. - Потому что я стал свободен от него, свободен!
- Неужели отец Александр такая личность, которая?.. - Глеб Савич хотел соотнести окончание фразы с тем, что осталось недосказанным в словах сына.
- Да, да, да! Такая!
- Ну, нет, братец. Это тебе хотелось бы, чтоб отец Александр вел себя с тобой как фанатик и диктатор. Ты жаждешь фанатично уверовать и подчиниться авторитету. Не свобода тебе нужна, а плен! Добровольный плен! Цепи! Вериги! Отец Александр же предлагал тебе нечто совсем иное - отсюда и твой яростный бунт!
- Что же он предлагал?! Что же он предлагал?! - Кузя изобразил лицом слащавый восторг и умиление любознательного глупца.
- Как недавно выразилась твоя мать, идеал гармонии и меры, насколько он способен воплотиться в человеке. Я тогда из вредности с ней, конечно, не согласился, теперь же думаю: а она права. Мы, как свора собак: каждый вцепился со своего бока и тянет, тянет, рвет на клочки. Одному неймется, чтобы отец Александр был более строгим и академичным богословом, другому - ревностным исполнителем священнических обрядов, третьему - церковным реформатором и экуменистом, четвертому - диссидентом и борцом с безбожной властью. Но никто не осознает, какая ценность - гармоничное сочетание всех этих свойств. А ведь как это прекрасно, если вникнуть: человек как священник служит Христу, совершает литургию и при этом пишет книги, ведет огромную переписку, читает лекции, утешает, наставляет, любит искусство, восхищается природой, воспитывает детей, по-настоящему умеет дружить. Да ведь это тот самый идеал русского человека, который так искала наша литература и, не найдя в жизни, попыталась выдумать, воссоздать его образ художественными средствами! А он здесь, пожалуйста, смотрите! А мы просмотрели…
- Русского? - с вызовом спросил Кузя, и Глеб Савич бессильно уронил руки, смиряясь с неизбежностью того, что из всех произнесенных им с таким пафосом слов сын уловил только одно и ухватился за него как за повод для неприятного намека.
- Ну, так и знал! Да, отец Александр по национальности не русский, но в этом какая-то особая тайна, загадка русской жизни, которая вдруг поворачивается так, что самое чистое, возвышенное и прекрасное в русской душе выражает немец, скандинав, еврей. Вспомни музыку Чайковского, словарь Даля, живопись Левитана, ведь Чайковский наполовину немец, Даль из скандинавов, Левитан - еврей. Вот они, выразители русского! И отец Александр из их числа, но он выразил то, что до него, пожалуй, и не выражалось, - ڍгармоничную целостность жизни, посвященной Христу. Жизни, не усеченной Христа ради, - такое у нас бывало, а соединенной с Ним во всей полноте духовного и светского, божеского и человеческого, гражданского и частного. Мне кажется, в деяниях отца Александра прочитывается знак, сакральный код какой-то новой духовности. Он в этом смысле предвестник будущего. - Глеб Савич замолк как человек, недовольный тем, что, сколько бы он ни наговорил, - слишком много или, напротив, очень мало, главного все равно не выскажет.
- Браво! - Кузя зааплодировал тому, кто настолько привык к аплодисментам на сцене, что и в жизни их отсутствие воспринял бы как незаслуженную обиду. - Что же тебя заставило так возлюбить отца Александра, так проникнуться его идеями?! Ведь раньше и ты был не прочь с ним поспорить!
- Лубянка, - ответил Глеб Савич тому, кто и не подозревал, что на его вопрос есть такой короткий и однозначный ответ. - Отца Александра допрашивают, обыскивают и со дня на день могут арестовать. Там самое место для идеального человека…
Глава девятая
ВЗЯЛИ
Катя так измучилась с беготней по магазинам, охотой за мебелью и посудой, перекличками в очередях, где нужно было каждый день отмечаться, что больше ничего с себя не спрашивала и, когда на ум приходили другие заботы, торопливо отмахивалась: обойдется! Еще неделю назад надо было навестить мать, но она считала, что уж родная-то мать первая должна войти в ее положение, и хотя Катя ей ничего о себе не сообщала, догадаться о трудностях дочери было ее святой обязанностью.
Но еще через неделю непривычное чувство тревоги кольнуло Катю, и оно было таким пронзительным, неотступным, нехорошим, это чувство, что Катя поспешила оправдаться перед ним, словно перед чужим дядей, который хмуро и осуждающе на нее взирает, - оправдаться немедленной готовностью ехать.
Собрала сумку, стала листать расписание электричек, а дядька словно подсмеивался над ее запоздалой суетой.
От станции Катя почти бежала, и в ней молотом стучало, бухало сердце. Ее до полуобморока испугало, что дорожка к дому не расчищена и следов на снегу нет. Значит, мать из дому не выходила, и к ней никто не наведывался. "Что ж Фатима-то?! И отец Александр?! - подумала Катя, и от дурных предчувствий у нее ослабли, стали как ватные ноги. - Господи, господи, господи…" - твердила она, увязая в сугробах.
Ворвавшись в комнату, Катя даже в шубе почувствовала холод остывшей печки, поскользнулась на оледеневшем полу и жалобно, тонким, дрожащим голосом, позвала: "Мама…" Прислушалась, крадучись приблизилась к кровати. "Мама…" - повторила она тише. И, слава богу, что-то очнулось, ожило, зашевелилось.
На кровати идолом сидела мать, укутанная тряпьем, рядом благоухал ночной горшок и в кастрюльке докисал студень заплесневелого супа.
- Мамочка, как же ты?! Что ж Фатима-то?! И отец Александр?!
Быстро растопив печь, Катя переодела мать, вынесла горшок, достала из сумки термос и стала кормить ее горячим. Мать сердилась, отплевывалась и обидчиво отворачивалась. Катя уговаривала ее, как ребенка, сама поддерживала за спину, а другой рукой всовывала между зубов ложку с бульоном.
Комнаты отогрелись, гололедица на полу оттаяла, и Катя раздвинула голубенькие занавески. Розовое зимнее солнце проникло сквозь наросты инея, и на пол легла причудливая тень от цветочной кадки.
Мать слезла с кровати и стала, молча рыться у дочери в сумке.
- Что ты?! Чего там ищешь?! - Катя уставилась на мать, которая вела себя, словно лунатик. - Привезла я тебе… Там печенье внизу, вот мы чаю выпьем…
Мать безразлично села.
"Ну, заскоки…" - подумала Катя.
- А не приезжала я из-за дел, дел всяких пропасть! - сказала она громко и беззаботно.
- Да-а, - протянула мать, и Катя истолковала это как знак одобрения.
- В Москве не то что здесь! Только успевай! Вертись! - Катя и оправдывалась, и отчасти припугивала мать: ее оправдания настолько весомы, что в самой матери могут вызвать чувство невольной вины перед обремененной непосильными заботами дочерью. - Фатима-то была у тебя?
- Была раз, - глухо отозвалась мать.
- Ну и люди, вот люди! - искренне возмутилась Катя, испытывая облегчение оттого, что ее собственная вина была лишь тенью чьей-то большей. - Нет, я к ней зайду, я ей скажу: "Ты мне обещание давала, деньги брала? Я понадеялась, а мать уже коростой покрылась с твоим-то уходом!" И Катя угрожающе повязала платок, собираясь нагрянуть в палатку, где Фатима принимала бутылки, но вдруг обернулась к матери:
- А отец Александр? Ведь он, бывало, всегда наведается, спросит, если тебя долго нет, лекарство принесет, в алтаре помолится, а тут…
- А иногда - ягоды в туеске или мед в горшочке. Сла-адкий, - со вздохом сказала мать, явно упрекая Катю в том, что ничего этого не оказалось в ее сумке.
"Сла-адкий, - мысленно передразнила Катя. - В благодарность за твои доносы". Но на словах спросила:
- Так не заходил? Ни разу?
- Ни разу.