Глава седьмая
СВОЙ
Валька терпеть не могла поучений - особенно от тех, кто сам ничему не выучился и втайне хочет, чтобы другие следовали правилам, оправдывающим его ошибки. Поэтому когда мать ей что-то втолковывала, морща лоб и вытягивая трубочкой губы (у Вальки это называлось: бу-бу-бу), она лишь передергивала плечами и нарочно строила в зеркало кривые рожи. Вот, мол, уродина, а уродинам все нипочем!
Конечно, она была согласна: надо, а вот что именно надо - в этом у них с матерью было полное несогласие, разброд, разнобой, поскольку далее следовало перечисление, вызывавшее у нее безнадежный вздох и мучительную, судорожную зевоту. Слушая мать, Валька чувствовала, что звереет, и в ней пробуждаются явные садистские наклонности: перечисление исключало малейшую мысль о порыве, о жертве, о красивом безумстве. Оно сводилось к тому, что надо получить образование, бывать по праздникам у отца Александра, целовать крест, принимать благословение, что нельзя доверять подругам и что самое важное - встретить в жизни хорошего человека, не оплошать, не опростоволоситься, не ошибиться в выборе.
Уж лучше бы сказала, в монастырь уйти или под поезд броситься: было бы не так скучно. А то от одного образования можно повеситься, не говоря уже о хорошем человеке, которого она представляла почему-то похожим на начальника цеха в тюбетейке, синем халате, со штангенциркулем в руках, и глаза под очками добрые-добрые…
Что бы ни внушала ей мать, самое заветное убеждение Вальки заключалось в том, что главное в жизни - это любовь и ради нее можно пожертвовать всем: и друзьями, и подругами, и отцом Александром, и даже родной матерью. Поэтому она в остервенении и бросила техникум: парней стоящих нет, одни придурки с тусклыми желудевыми глазами, познакомиться не с кем. Не куковать же ей одной, как матери!
Валька покрутилась, поразузнала и устроилась дежурной по платформе в метро. Мраморные полы, холодок, мозаика, статуи плечистых пролетариев в нишах, а она в форменной шинели, красной беретке, с сигнальным диском в руке. Машинисты после смены к ней подсаживаются, на ухо шепчут, по-голубиному воркуют, токуют, куражатся, она же им загадочно улыбается…
Словом, сплошные намеки, обольщения и надежды!
Но прошел год, и ничего в жизни не менялось. Все голуби были давно окольцованы, и Валька злилась, свирепела и отчаивалась. Слава богу, матери (она тоже в цехе начальница, хотя и без тюбетейки и штангенциркуля) дали квартиру! Все-таки дали: не зря свечки ставили! Когда переехали в театральный дом, она сказала себе: сейчас или никогда…
…Выписав чек на зеркало, Валька решила не оформлять доставку, а самой найти такси или кого-нибудь с машиной. У мебельного как раз дежурили два грузовичка, и она стала договариваться с шофером одного из них, чтобы он не только довез, но и помог донести. Шофер стал ломаться, закапризничал и отказался (мало посулила!), и тогда-то к Вальке и подскочил этот рыжий. В магазине ей и в голову не приходило, что он грузчик: ничего себе времена настали, если грузчики так одеваются! Но рыжий действительно подхватил ее зеркало, уложил в кузов второго грузовичка (шофер оказался более сговорчивым) и еще подмигнул: вот, мол, хозяйка, как лихо работаем!
Когда Валька называла шоферу адрес, рыжий переспросил так, чтобы в голосе слышалось приятное удивление: "Вербная, девятнадцать?" И тут она вспомнила, что встречала его в лифте собственного дома: по ястребиному прищуренные глаза, жесткие с виду усики, нос с горбинкой…
- Жорж, - представился рыжий, показывая в улыбке золотые коронки передних зубов. - Соседи с вами!
- Валентина, - назвалась она, тоже улыбаясь и пряча улыбку, словно ее невыгодно отличало от него отсутствие золотых коронок.
Доехали, выгрузили зеркало из кузова, подняли на этаж, и рыжий занес его в квартиру.
- Ну, Валечка, рад был знакомству…
Она протянула ему деньги, и он властно отвел ее руку. Этот жест покорил Вальку, недаром она слыхала, что рыжие умеют ухаживать и не жмутся на рубли.
Они стали встречаться вечерами под мигающим уличным фонарем, бывать на последних сеансах в кино. Закутавшись в тулуп, она однажды полдня просидела на ящике, пока он выуживал из-подо льда окуней, пила с ним на морозе водку, хохотала, целовалась, а через неделю он пригласил ее на чью-то квартиру. "Явочную", - пошутил он. Валька в ответ высунула и прикусила язык, состроила ему по привычке рожу, передернула плечами и согласилась: "Ага!"
Со слезной мольбой, скулежом, запальчивыми угрозами и скандалом (это она умела) вытребовала на работе день за свой счет. Утром накрасилась, напудрилась, и целый час просидела как неживая, как ватная кукла: чуть толкни - и повалится.
В двенадцать Жорка позвонил и для верности постучал в дверь. Она со страхом открыла. Он с порога воскликнул, что такси у подъезда, осклабился и гаерским жестом кренделем выставил локоть: "Мадам…" Спустились этакой парочкой. Жорка открыл нараспашку обе дверцы, сам сел спереди, рядом с шофером, а ее посадил сзади.
Глядя ему в затылок, Валька поймала себя на странном, отпугивающем чувстве чужого человека, которое особенно неприятно смутило ее сейчас, когда этот человек должен был казаться самым близким и родным, ведь она же его любила… Да, когда смотрела ему в лицо, похоже любила, но вот затылок, затылок ничего не оставлял от этого чувства, и оно скрадывалось, как робкая тень от лучика света. Вернее, как лучик света от надвинувшейся тени.
А впрочем, не разберешь, где свет и где тень, так все перемешалось, переплелось, замутилось в душе, и свет был тягостнее самых кромешных потемок.
Она объясняла это тем, что у Жорки новое, ядовито-зеленое, в полоску, кашне, и горе-парикмахер его слишком обкорнал… Кроме того, она давно не была у отца Александра, - вот и мечется теперь, как незрячая, со своими слепыми чувствами!
Такси резко остановилось, они поднялись по лестнице, вошли в квартиру, и Валька наконец-то снова посмотрела ему в лицо. "Нет, нет", - хотела она сказать, чтобы разубедить себя в том, о чем так упрямо думалось, но Жорка спутал все ее мысли тем, что обнял и поцеловал, обдав запахом одеколона и уколов щетинкой рыжих усов.
- Дурочка, не бойся…
Она попятилась, задевая расставленные в беспорядке стулья и наступая на собственный шарф, волочившийся по полу.
- Зачем вы? - прошептала Валька, шатнувшись и снова почувствовала себя ватной дурой. - Ведь вы же женаты…
Надо же было такую глупость сморозить! Она сама обомлела от своих слов и зыркнула на него с надеждой, что он их не расслышал.
Но он расслышал, хотя и не совсем то, чего она так страшилась.
- "Вы, вы…" Что я тебе не свой, что ли?
Она зажмурилась и сказала:
- Свой…
…Потом Валька молча, лежала, и ей были видны решетка балкона, снег на бельевой веревочке, в нескольких местах осыпанный воробьями, макушки деревьев и дома, дома до самого горизонта. Щеку покалывало перо от подушки, но Валька не шевелилась, а просто смотрела и смотрела. Обеспокоенный ее затянувшимся молчанием, он закурил и тихонько тронул ее за плечо. Валька вздрогнула, через силу улыбнулась и сказала:
- Ну, вот, Жорик…
Он выдохнул и отогнал от нее дым.
- У следствия к тебе вопрос: ты с отцом Александром знакома? Из Новой Деревни?
- У какого следствия? - Она посмотрела на него с неприятным подозрением, что после того, как он неудачно подстригся, он еще более неудачно сострил.
- Шутка.
- Знакома. Он меня крестил.
- Сведи меня с ним. Душа Бога просит.
- Правда, что ли? - Валька даже приподнялась на локте, чтобы не пропустить выражения лица, подтверждающего, что он врет.
- Правда. Изнылась вся. Вопиет, грешная: "Дай мне Бога! Дай мне Бога!" А где ж я его возьму! Попы все какие-то мордатые, толстопузые, глазки-щелочки, и поучают, поучают. А вот отец Александр, говорят, другой. - Он скользнул по ней испытующим взглядом.
- Другой. Точно, другой! - решительно подтвердила Валька, словно ей только сейчас открылось это отличие. - Никого не поучает, со всеми добр и всех любит. Больных, всеми забытых старух выхаживает, нянчит, утешает. Для каждого свое слово найдет. Может, он нас и повенчает?
- Чего-чего?
- Шутка, - сказала она со вздохом, оправдывая себя тем, что не она первая сегодня неудачно сострила.
Глава восьмая
ЦЕЛЕБНЫЙ СМЫСЛ
Глеб Савич был смущен, озадачен и раздосадован тем, что жена не в силах сама справиться со своим настроением, и, отчасти виня, отчасти оправдывая ее за это, не столько взывал к ней, сколько стремился воздействовать на само пагубное настроение, овладевшее Ниной Евгеньевной. Для этого нужно было извлечь его наружу, словно некую живую ткань, и, рассмотрев под микроскопом участливого сопереживания, удалить скальпелем больное волоконце, выдернуть воспалившийся нерв, чтобы жена, привычно коснувшись злосчастной ранки, с удивлением обнаружила бы, что у нее ничего не болит.
Этим воспалившимся нервом была ее тревога за Кузю, мысли о его ссоре с отцом Александром, затворничестве в дворницкой каморке, метаниях и поисках, куда ему теперь податься, - в баптисты, пятидесятники или буддисты. Поэтому Глеб Савич скрепя сердце отправился к сыну. Ему было неприятно делать то, что выглядело неправильным и ненужным, с его точки зрения, но в отношении жены его действия приобретали целебный смысл, и поэтому Глебу Савичу приходилось довольствоваться этим вторичным сознанием правильности и нужности своего вмешательства.
- Кузьма, мы просим тебя вернуться, - сказал он сразу, словно долгие приготовления могли выдать его нежелание это произносить. - Повздорили, чего не бывает!
- Отец, бесполезно…
Глеб Савич глубоко и убежденно вздохнул, призывая себя к терпению.