12
Не знаю, что мне понадобилось в моем старом холостяцком логове, давно запертом и необитаемом. Кажется, повод ко всему дал я - стал разыскивать по полкам книгу и некстати вспомнил, что она на прежней квартире. Но я и не думал тотчас срываться с места и мчаться туда: книжка (эка важность!) могла и подождать. Но дражайшая супруга Надежда Марковна рассудила иначе - погрозила мне пальцем так, словно я сам не подозревал, какую ей подсказал мысль, и велела собираться.
Я пробовал возражать, напирая на законное право каждого иметь единственный выходной в неделю, которым можно распорядиться по своему усмотрению. Я говорил, что мне нужно убраться в столе, вытрясти пепел из пепельницы, посидеть, подготовиться к лекциям. Но жена ответила, что в моем столе она давно убралась, пепел вытрясла, что лекции я десять лет читаю одни и те же, а мою старую холостяцкую квартиру давно пора пустить в дело, приплюсовав сиротливые двадцать метров к нашим сорока двум.
Иными словами, Надежда Марковна затеяла обмен, и первым шагом к этому был самоличный осмотр квартиры. Комнатушка моя по тогдашним меркам довольно высоко ценилась, и Надежда Марковна успела набросать объявление: "… в Сивцевом Вражке, окна во двор, паркет…" Но учесть все козыри можно было только на месте, да и вообще, пора было приводить комнатушку в божеский вид.
Не решаясь прекословить жене, я в глубине души скорбел и лил слезы по своей холостяцкой обители. Почему-то мне так не хотелось ее приплюсовывать! Где еще найдешь такой восхитительный арочный коридор, проходящий под домом, - длинный, мрачный, отдающий сырым кирпичом и кошками, с тусклым мигающим фонарем в проволочной сетке и таинственными проемами дверей! А дровяные сараи на заднем дворе, а голубятня, а роскошная смрадная помойка с котами и мухами?! Меня непреодолимо сюда влекло, в мои Палестины, и частенько, отчитав в университете старых итальянцев, я позволял себе испытать скромные радости былого холостяцкого одиночества - отпирал ключом дверь, зажигал лампу…
Но, увы, Надеждой Марковной это не поощрялось, и она спешила со своими планами, чтобы навсегда лишить меня холостяцких соблазнов. Словом, меняться и срочно, не откладывая!
В тот день я ощутил перед своей обителью блаженный восторг, как дворняга перед насиженной будкой. Я возмечтал зарыться в беспорядочные завалы книг, поваляться на любимом продавленном диване, вскипятить облупленный чайник с горчичным наростом накипи. Но Надежда Марковна была настроена по-деловому и сразу стала мерить шагами простенки, прикидывая, подсчитывая, умозаключая, сколько это будет в метрах. Мне были даны внушительные указания подключиться к жене.
И вот в разгар моих трудов, когда я тоже мерил и подсчитывал, Надежда Марковна с многообещающей улыбчивостью тронула меня за плечо.
- Случайно наткнулась на вашу реликвию, - сказала она загадочно, не показывая, что у нее в руках, чтобы поймать меня на заведомом смущении человека, знающего за собой грехи и пытающегося вспомнить, какие он оставил улики.
Я удивленно посмотрел на нее, а затем перевел взгляд на то, что могло заставить ее говорить таким тоном. Конечно, я и по уголку узнал портрет, и мне не пришлось гадать, откуда она его извлекла - из-за моего любимого обломовского дивана. Усталое торжество, укоризна в ее глазах уличали меня в том, что я утаил и спрятал от нее свидетельство своей измены и неблагодарности.
- Раньше вы хранили его дома, а теперь храните здесь. - Подчеркивание последнего слова означало брезгливое нежелание более точно обозначить то, что имело касательство к моему холостяцкому жилищу.
- Я не храню, а просто взял его сюда.
- Видно, он вам настолько дорог, что вы не посчитались со мной.
- Да чем он вам помешал?! - выкрикнул я, теряя терпение, и Надежда Марковна улыбнулась с жалостью к самой себе, которой приходилось еще и отвечать на подобные вопросы вместо того, чтобы дать пощечину наглецу, осмелившемуся их задавать.
- Абсолютно ничем. Абсолютно! Закажите для него раму, повесьте на гвоздь… - Ее голос сорвался, и, недоговорив, она сначала часто заморгала, а затем немного неестественно расширила глаза, чтобы остановить набежавшие слезы.
Я почувствовал к ней жалость и одновременно раздражение тем, что она вынуждала себя жалеть.
- Не плачьте, прошу вас! Ну, не плачьте! - воскликнул я, ненавидя себя за свой голос и ее за то, что она не замечала в нем фальши. - Отдам я кому-нибудь этот портрет, выброшу к черту!
Я всеми силами старался ее успокоить, но, чем больше мне это удавалось, тем неприятнее становилась мне жена.
- Отдадите? - спросила она с надеждой, обязывая меня выполнить мое уклончивое обещание тем, что принимала его чуть ли не за клятву.
Я взял у нее портрет, собираясь спрятать, засунуть его подальше. Художник изобразил на холсте Люсю: она держала в пальцах сухое крошащееся печенье, как бы медля надкусить его, и в упор смотрела на живописца. Одета она была в муаровое, наглухо застегнутое платье, хотя такого платья я не помню. Но художник до безумия полюбил муар, без которого не обходилось, ни одно из его последних полотен. Фоном он выбрал наш дачный заборчик, террасу, гамак, кусты орешника. Кроме того, на заднем плане угадывалась странная, взвинченная фигура, и хотя лица разобрать было невозможно, все остальное выдавало явное сходство со мной.
17 сентября 2000 года
Руфь
Льву Аннинскому
1
История эта давняя, как завет Авраама, - не знаю, почему я вспомнил ее. Она прочно залегала в глубинах памяти, и я мог в любую минуту мысленно к ней вернуться, привычно вздохнув: да, было, было… А, впрочем, что с того, если и было?! Сознавая это, я никогда не испытывал той томительной и блаженной упоенности, намагниченности прошлым, ради которой и стоит тратить время на воспоминания.
Моя залежь уныло дремала на дне памяти, и у меня было чувство, что из нее и искры не высечь.
И вот не понимаю, что же произошло.
Может быть, я перемахнул ступеньку жизни и, так сказать, с высоты нового опыта взглянул, иначе оценил, расчувствовался, впал в слезливую сентиментальность, стал жалеть, что все повернулось так, а не иначе? Вряд ли… Я не склонен к запоздалому раскаянию, сожалению о чем-то несбывшемся и не смотрю на жизнь как на колоду карт, которую можно заново перетасовать и раздать игрокам. Выкладывайте, господа, ваши трефы и бубны!
Увы, ваши трефы и бубны так и останутся при вас, сколько бы вы ступенек ни перемахнули. Да и способны ли мы быть свидетелями изменений в самих себе, ведя им некий скрупулезный счет? О нет, в нас все происходит как бы без нас, словно на хирургическом столе: маска, глубокий вздох, обморочное забытье, и, очнувшись, вы узнаете, что вас благополучно прооперировали или, снабдив крыльями вашу душу, отправили ее к райским вратам…
Не скажи человеку, что в мире есть время, он так и пребывал бы в наивном неведении этого, поскольку оно, в отличие от пожелтевших, тронутых багрянцем, с винно-красными прожилками листьев или набухающих, трескающихся весенних почек, не шуршит под ногами и не ударяет в ноздри острым, клейким, дурманящим запахом.
Вот и мне, кажется, что сейчас я не чувствую ничего нового по сравнению с чем-то испытанным раньше, хотя меня иногда посещает особа с надушенным платком и наброшенной на глаза вуалью, зовущаяся сентиментальностью, и присаживается рядом на угол дивана, чтобы умильно вздыхать, всхлипывать вместе со мной и вытирать мне слезы. Но я редко даю ей повод для столь трогательной заботы, и она покидает меня разочарованная.
Я не из того счастливого сорта людей, которые готовы пожертвовать всем ради неизведанных ощущений, нанизывая их, словно жемчуг на нитку. Каждый потомок Авраама проходит в жизни три этапа: обожаемый и лелеемый всеми хрупкий еврейский мальчик, заботливый и хлопотливый еврейский отец, и любящий еврейский дедушка, и я, конечно, не исключение. Первый этап я давно миновал, третий мне еще предстоит, пребываю же я на втором. Вернее, не столько пребываю в благостном умиротворении, сколько кручусь юлой, сную челноком, рыскаю повсюду, стремясь обеспечить мое семейство, ибо в этом и заключается призвание еврейского отца.
Да, образцовый отец семейства, я подвластен таким химерам, как долг, нужда, обязанность, хотя никаких пьянящих ощущений при этом не испытываю. Все мои чувствования - заведенный круг, напоминающий унылую карусель с гривастой лошадкой, добродушным мишкой, обхватившим лапами бочонок меда, и серым волком, готовым угодливо подставить каждому свою отполированную ребячьими задами натруженную спину.
Правда, кое-что новое в моих чувствованиях недавно все же появилось. Вообразите, что вы, не веря в нечистую силу, вдруг узрели над печной трубой ведьму. Вот и я узрел - так же зримо, как даму с вуалью, стал представлять себе свою жизнь. Она, словно наделенный плотью призрак, подсаживалась в автомобиле, откидывалась на сиденье, молча созерцая проносящиеся мимо улицы, площади и бульвары, и тяжело приваливалась ко мне при резких поворотах. Она маячила среди гостей на светских приемах, банкетах и дружеских пирушках; вдруг оборачивалась поводырем слепого, игравшего на аккордеоне в электричке; принимала облик развязного, жуликоватого трамвайного кондуктора, недодавшего мне сдачу; или окликала меня из-за двойного стекла аптеки после того, как я сам долго не мог добиться внимания продавца.
Призрак этот имел вид моего полного двойника: некий обвешенный коробками и свертками господин с пальто, перекинутым через руку, которой надо еще ухитриться держать зонт, и хозяйственным баулом открывает дверцу, грузно погружается в кабину. И тут звук воздуха, мягко выходящего из вздутого сиденья - п-ф-ф-ф-ф…