Григорий Канович - По эту сторону Иордана стр 4.

Шрифт
Фон

Голда словно прощалась с ним навсегда - дурные предчувствия искажали и обезображивали даже ее сны, обычно такие радужные и безмятежные.

Долго о нем ничего не было слышно.

Да тут еще молодожены перебрались поближе к немецкой границе в Пагегяй, а братья Бенцион и Овадья и вовсе отправились за тридевять земель - в Америку; вышла замуж и сестра Хава, а главное - надолго слегла мать, безотказная Голда.

Сник и Шимон-Муссолини. Все реже садился он за колодку, все тише, к радости пугливых мышей, ухитрявшихся забираться за крошками в чей-нибудь сапог и башмак, стучал его молоток.

Давясь от кашля, Голда часами простаивала у окна и ждала хромоногого Виктораса. Но Айзику, видно, было не до писем.

Когда Голда стала харкать кровью, Шимон пригласил доктора Рана. Доктор осмотрел больную, повздыхал-повздыхал и посоветовал отвезти ее в Каунас в еврейскую больницу. Но Голда наотрез отказалась - нет и нет. Пока не узнает, что там с Айзиком, никуда не поедет.

- Если куда и ехать, то только в Тельшяй, - упорствовала она.

Но ни в Тельшяй, ни в еврейскую больницу ей ехать не пришлось. Голда за один день сгорела, как сухое березовое полено в печи.

Поскребыш Айзик на похороны не успел.

Он приехал через полгода - ссутулившийся, бородатый, с клубившимися, как колечки черного дыма, пейсами, с большими залысинами, похожими на разлитый яичный желток

Хотя траурная шива давно кончилась, он продолжал сидеть дома и еще больше зарос и отощал. Ни с кем в местечке Айзик в разговоры не вступал, только смотрел, как бывало на уроках реб Сендера, в окно, и всякий раз перед ним за стеклом возникало одно и то же виденье - Голда, молодая, красивая, припадала к окну, озорно и плутовато подмигивала, строила ему глазки, а он помахивал ей длинными пальцами и что-то сбивчиво шептал. Время от времени он протирал засаленным рукавом пиджака стекло, пытаясь как бы приблизить к себе мамино изображение. Он и сам не понимал, что все это значит - то ли запоздалое раскаяние, то ли неумелое объяснение в любви. Иногда, пугая и сердя Шимона, он принимался насвистывать и подражать какой-то лесной птахе:

- Фьюить-фьюить-фьюить…

В иешиву он больше не вернулся, но ничем и не занялся. Снова пропадал у реки, сиживал в березовой роще вместе с птицами на деревьях, по-прежнему водился с беспризорными собаками и кошками, уединенно и яростно молился.

Снова над местечком пожаром запылало прозвище Айзик дер мешугенер. Ни у кого не оставалось сомнения, что поскребыш Голды, ее любимчик повредился в рассудке. Все вдруг - даже рыжий Менаше и его дружки - принялись осыпать Айзика лушпайками бесполезной доброты - приветливо ему улыбались, подчеркнуто жалели.

Поднаторевший в нищенстве Арье-Шлимазл приходил в березовую рощу, садился, как король, на пенек, вытаскивал из кармана четвертинку водки и распивал ее за его здоровье.

- Айзик! - умиленно восклицал Арье-Шлимазл. - Я всегда говорил, что на небесах должен быть наш человек. Ты, Айзик, наш Бог - Бог нищих и беспризорных. Потому что ты… слушай, слушай!.. потому что ты, страдалец, побираешься за всех… Лехаим!..

Когда в сороковом над местечком взметнулись шелковые серп и молот, умер и сапожник Шимон по прозвищу Муссолини.

Братья Айзика - Генех и Лейбе, оставшиеся в Литве, решили переправить его в Калварию, в дом для умалишенных. Старший из них - Генех, он же Генрих Самойлович, служивший в красном магистрате и носивший на заду револьвер, а в петлице значок с изображением головы Сталина, все и устроил.

Айзик не перечил. В Калварию - так в Калварию. Безумцы его не страшили.

- Нет страшней безумия, чем безумие нормальных, - сказал он на прощание Лейзеру…

В Калварии Айзик прожил год. Ему там было хорошо. Никто не стеснял его свободы: он по-прежнему целыми днями пропадал на берегу реки, пусть не такой полноводной, как в родном местечке, но все-таки живой, бурливой, или бродил по лесу, забираясь на деревья к птахам и присоединяясь к их ликующему пересвисту.

Доктора были довольны - никаких хлопот он им не доставлял.

По вечерам он рассказывал главврачу про старца из земли Уц по имени Иов и уверял медлительного, мохнатого, как шмель, литовца, что когда-нибудь на свете переведутся "пьющие беззакония, как воду", или, оставшись наедине в своей палате, грел и тешил душу над негаснущими углями тысячелетних заповедей.

В сорок первом в калварийский дом для умалишенных нагрянули немцы.

- Евреи есть?

- Нет, - ответил главврач. - Тут содержатся только больные. Есть Иисус Христос, Иов из Уца, Торквемада, Савонарола, Лютер, Наполеон, Бисмарк, папа Пий XII, но евреев нет.

Немцы не поверили, обошли все палаты.

- А это кто? - ткнул офицер в постриженного наголо Айзика. - Юде?

Айзик улыбнулся.

- Это сельский учитель, объявивший себя Иовом из древнего Уца, - спокойно пояснил главврач. - Знает наизусть весь Ветхий и Новый Завет.

Ни Новый, ни Ветхий Завет, ни древний Уц гостей не интересовали, и они ушли.

Братья Айзика - Генех и Лейбе и сестра Хава погибли в Каунасском гетто, а он уцелел… Говорят, его кто-то видел и после войны. Он, как в молодости, сидел на высоком дереве в Калварии, и перелетные птицы, возвращаясь после долгой зимовки с берегов Тибериадского озера или Иордана домой, на родину, каждой весной приносили ему в клюве по капле теплой, заветной воды, а на усталых крыльях, как Господне благословение, раскаленные песчинки Земли обетованной. И отпаивали его, отогревали от страха и одиночества, от несправедливости и забвения.

- Фьюить-фьюить-фьюить, - пели ему птицы.

- Фьюить-фьюить-фьюить, - отвечал он им.

Юлия Винер
Мир фурн

По ночам Циля мелко-мелко целует спрятанный под подушкой молитвенник и заклинает громким шепотом: "Только жить, только жить, только жить, жить, жить…"

А бабе Неле жить больше не хочется. Устала.

По утрам все уходят из дому, оставляют ее с Цилей. Завтрака, слава Богу, здесь не готовят, каждый хватает из холодильника и убегает, этот шум не считается, не мешает бабе Неле. Можно бы поспать еще немного, полежать, понежить старые косточки, но из Цилиного угла уже несется: "Чаю! Нелли, скоро ли чаю?" Баба Неля корчится под простыней, зажимает голову подушкой, сквозь подушку несмолкаемо скрипит: "А-а-а-аю!" Надо лежать неподвижно, может, замолкнет. "Мамочка, чайку хочу, ма-а-ма-а…" Не шевелясь и не открывая глаз, баба Неля привычными руками возводит вокруг Цилиного топчана стену из полых бетонных блоков, блок на блок, быстро-быстро, вот сейчас закроется последний проем - и весь Цилин угол заключится в непроницаемую бетонную коробку, и станет тихо. Боже, какое счастье, но ведь воздуха там внутри мало, ненадолго хватит, вдруг я засну, а она там задохнется… ну и пусть? - баба Неля свешивает на край постели не отдохнувшие за ночь ноги и шипит:

- Да будет тебе чай, будет, подождешь.

Спасибо хоть, что сняли квартиру с такой просторной кухней. Район в Иерусалиме из самых плохих, трущобный, и всего одна комната, зато дешевле и большая кухня. Тут тебе и столовая, и гостиная, и спать ей с Цилей есть местечко. Хотя бы не все в куче. На день перевалить Цилю в комнату - целый день рядом с ней не выдержать - и остаться одной. Не отдыхать, конечно: уборка, магазин, готовка, стирка, Циле уколы, искупать ее, кормить и чай, чай, чай, бесконечный чай…

Циля из кухни уходить не хочет, упирается, хочет смотреть, что баба Неля будет делать да так ли, и чаю скорее допросишься, но с бабой Нелей разговор недолгий: халат на плечи, костыль в руки - и марш-марш. В комнате Циля хочет непременно на Юлькину кровать, рвется примерить Юлькину пижамку - коротенькие штанишки и маечку, баба Неля пижамку отнимает, но с кроватью уступает, хотя предпочла бы на Валину, Валина кровать удобнее стоит, легче менять в случае чего.

Пока стелила клеенку, прибирала Цилю и поила чаем, обдумывала, как закупиться, чтоб посытнее и подешевле. На рынок бы, но далеко ехать, страшно Цилю надолго бросать, да и не дотащить. Значит, или к Хезьке в лавку, или в супер. В супере лучше, выбору больше, но опять на автобусе две остановки и еще пройти, а Хезька-бухарец рядом и, главное, записывает в долг до конца месяца, а там пусть расплачиваются, как хотят. А наличные припрятать пока, все равно на них же пойдут. Правда, к Хезьке, сказали, только по мелочи, только в крайнем случае, а тут крайний случай каждый день, ноги совсем не носят. Леночка с Юлькой ладно, где им понять, но Валентина, у самой ведь ноги пухнут - нет, туда же: "Мама, помни, каждый шекель на счету, а у Хезьки все дороже, и потом, он приписывает".

Принесла продукты, опять поставила чайник - правда, Циля еще не просит, но можно не беспокоиться, просто не слышала, что баба Неля вернулась. Холодильник-старикашка громко завыл, ткнула его кулаком в бок, сколько электричества на один вой уходит. Вот тебе и Хезька, хоть и жулик, а незлой: увидел, как баба Неля стоит-думает над куском мороженого мяса, и вынес целую кучу мослов - отличные, чистые мослы, и мяса еще кое-где шматки порядочные. Себе, говорит, на фабрике мясо брал, хороший борщ сваришь - и даром всю кучу ей отдал. Девкам не скажу, решила баба Неля, кочевряжиться будут.

- Чаю, Нелечка! - несется из комнаты. - Нелли? Ча-аю!

- Суп сейчас поставлю, тогда дам.

- Ты слышишь меня, Нелли? Чаю! Нелли!

Лучше не отвечать. Чайник давно закипел, надо подогреть, Циля кипятка требует, все холодно ей. Это здесь-то! Глотку надо луженую иметь, чтобы таким чаем накачиваться, и в такую жару. Да она и вся луженая.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги