как мы взяли какую-то машину и понеслись вперед и вышли посреди бездыханного леса, а водитель непонимающе пялил глаза, такие зеленые-презеленые, как неспелый крыжовник, а мы ушли в лес и пропали, мы растворились в нем, мы слились, соединившись, и он задышал, как наши тела, сблизившиеся поверх овчины раскинутых дубленок, и дурман еловой и елейной хвои опрокинул нас грубо навзничь, лелея и нежа, и, казалось, мы полюбили его, а он нас, и мы втроем любили друг друга, и твоя грудь, едва различаясь, выбивалась из-под моей неправильной ладони, не пианиста… как чудесна хвойная близость. И только где-то вдали, наверно, было слышно эхо постукивающего счетчика, но уснувший заждавшийся водитель уже не слышал ничего, а помнишь, как мы, словно угорелые, примчались, вычитав на рекламной тумбе, на ледяной стадион; а гонки на льду зовутся спидвеем, и ты все боялась сначала, что вираж, снова вираж - и лежащая почти плашмя, словно стремящаяся слиться со льдом машина упадет, увлекая за собой все и вся, и "дяди-мотоциклисты" разобьются, и в самый, самый последний миг, когда ты застывала, не дышавшая, "дядя-мотоциклист" уходил от сомнительной белизны льда операционной, как стрела уносясь в прямой серпантин искрящихся дорожек, а мы, как заведенные, оглушенно орали нашим, "достать! достать!!", и они доставали, рискуя на виражах, как викинги в сраженьях, и они доставая, побеждали, а мы неслись, радостные, прочь, навстречу шальной, как мы, и холодной, как не мы, аллее-улице и вдруг, оказавшись, лежали в каком-то сугробе, премило устроившись, и это были не поцелуи, а шепот губ, вложенных в губы, как письма в голубой конверт ("а почему голубой…", "а потому что красных не бывает…", "ой, какая большая неправда!..") А помнишь…
как в том баре было страшно накурено и какой-то дядька хотел даже топор вешать, а мы сидели, боясь шелохнуться, и усатый дядя-официант вопрошал нас грустящим голосом "что будете?", и ты все удивлялась, что в барах бывают усатые дяди-официанты, а в наших барах, твоих и моих, все бывает, отвечал он густеющим басом, а ты жалась вспугнутым плечом к моему не более смелому, и спелые вишни скатывались чмоком в мою ямку между шеей и ключицей… и был вечер, и… была ночь. А помнишь…
как мы сидели в нашей комнатке, названной нами "мансардой", потому что ты очень хотела жить в какой-нибудь парижской комнатке под стеклянной крышей, и солнце заглядывало первым к тебе, потому как это очень важно, к кому первому оно заглянет с самого начала, с самого утра; и мы сидели в нашей комнатке и ты говорила, как ты любишь бананы и когда-нибудь, а может быть, когда-то ты обязательно уедешь, просто не может быть такого, чтобы ты не уехала в Африку есть бананы, огромное, несметное и нескончаемое количество бананов ты будешь есть один за другим, десятый за двадцатым, двадцатый за тридцатым, день и ночь, ночь и день, и ты все будешь есть, и есть, и есть, а после пятисотого банана ты сделаешь получасовой перерыв, почему именно после пятисотого банана и именно получасовой, ты так и не объяснила, ты будешь есть опять, и добрый мальчик-мулат с лицом (как ты интимно призналась), поразительно похожим на меня, будет чистить тебе золотую кожуру и нежно целовать твои запястья с тыльной стороны, и взгляд твой грустнел, ты никогда вволю так и не ела еще бананов, взгляд твой грустнел, и чайные миндалины (непривычный цвет) закрывались хвоей ресниц, как стволы елей мохнатыми лапами веток, и мои две ладони стискивали, закрывая твое лицо от наглого своей подглядывающей синевой воздуха наш долгий-долгий поцелуй…
…и все эти тридцать три помнишь, как ты помнишь и вряд ли когда забудешь, - по крайней мере, мне так хочется, мне очень хочется, чтобы это еще долго не забывалось в твоей головке из льющегося льна, но ты помнишь, я мельком взглядываю на тебя и понимаю, что ты помнишь и, к сожалению, никогда не забудешь, как на пороге нашей мансарды нечаянно возникла врач из онкологического диспансера, неописуемой внешности, потому что была проста до простоты, как и все в жизни простое просто, и простая женщина неописуемой красоты в белеющем едва халате так просто и неописуемо описала, объяснив, что есть такой горд Обнинск, и даже не город, а городишко, а и не городишко, а всего-навсего научный центр, и ты вскрикнула, как от плети, и не стыдно было тебе? - но я не понял почему, а неописуемая женщина объясняла, что мне не нужен сам город Обнинск, и даже не городок, и не городишко, а только находящийся в нем радио-онко-рентгено- и так далее много −ический центр, и что это надолго, но только не надо волноваться, а я и не понимал, почему, собственно говоря, должен волноваться, "а может быть, и навсе…" - оборвала себя женщина, проговорившаяся до конца, да и какая разница… и она ушла в открытую настежь дверь старенькой, заброшенной, но нашей комнатки, и ветер, нахалюга ветер, бессовестно-нещадно трепал скрипящую дверь.
Был вечер. Была ночь, но вся не та, вся в слезах, я не понимал ничего, а ты уже тогда училась на четвертом курсе медицинского факультета.
…А наши плечи всё в поцелуе, а наши руки - в руке рука, и серенький в своей серости пар поднимается с нами вверх в сумерки города, вытерпевшего опрокинутый на себя дождь. И ярко освещенный вокзал не манит меня, как раньше, своими негаданно появляющимися (отчего более яркими) фонарями-огнями, и я в последний раз вспоминаю, но только кино, я видел кино, где она тоже так долгодолго шла с ним рядом, не отдавая зажатый за спиной букетик, но не гвоздик и наверняка не красных, и мне вдруг, вдруг мне… стало пусто и страшно, стало жалко и больно:
…чего мне больно, кого мне жаль?
ах, я фиалка, ах я не знаю,
так тихо-тихо ушла я в шаль…
Проводник напомнил того седого официанта в баре, который, по-твоему, не должен был быть официантом и уж тем более в баре и усат… магнолии рук твоих овили мою, нет, твою шею с моей поникшей головой, и коричневатые твои миндалины закрыты бусинками, может быть, той росы на голосовых связках…
а губы, твои сладкие по-вишневому губы, словно слепые, тычутся в мое лицо и - "целуй до боли, хочу сильней, прокуси мои губы, растерзай, их никому больше не целовать…" и что-то гудит, гудит, гудит сильно, еще сильней (ах зачем?! ну не надо, прошу - не надо, я не съел еще вишен, алых вишен вишневого рта!)
И был вечер… но настанет темная ночь…
29 августа 1974 Москва
…В Обнинске находится радиологический центр для раковых больных, из которого не выходят никогда.
Верность
- Ты любишь меня? - спросил он, глядя в даль моря.
- Конечно, а кого мне еще любить, как не тебя.
Она спокойно ответила ему и тоже посмотрела вдаль. Вот этого-то он и не мог никак понять. Они виделись всего три воскресенья, причем всё время встречи происходили здесь, на берегу моря. Каждый раз она приходила в разных красивых платьях, и, как заметил он взглядом опытного мужчины, они ей были поразительно к лицу. Но все равно он никак не мог понять, почему ей нужно любить именно его.
"Все-таки странный народ эти женщины, не поймешь, что у них на уме". - Он уже улегся на песке и продолжал обдумывать ее слова о любви.
Наталью, казалось, и не волновало, что она сказала. Она с глубоким знанием пересыпала песок из одной руки в другую. Проделав эту сложную процедуру, она вновь возвращалась к ней, меняя положения рук на обратное. Ее пепельные волосы разбросались на плечах. Было видно, что им жарко, но что они могли сделать со своей хозяйкой - ровным счетом ничего.
- И все же, почему ты любишь меня, а не…
- Глупый, - перебила она, - ну что тебе это не дает покоя? Ты не рад, да? Ну скажи - я не обижусь!
- Конечно рад, Наталенька, - ответил он без явной радости. Какая-то мысль не давала ему покоя.
- О чем ты так серьезно задумался? - словно догадавшись, спросила она.
- Ты с Алексеем ходила прошлый раз в кино?..
- А что, если…
- Нет, ты отвечай: да или нет?
- Да… - растерянно произнесла Наталья.
Он нахмурил маленькие полумесяцы бровей и сосредоточенно уставился на набегавшую на берег волну.
- Глупый, - прожурчало ласково над ним, - ты что, ревнуешь?!
Он не ответил.
- Хочешь, я поцелую тебя? - улыбаясь, спросила она.
Он очень хотел, даже не мог сказать, как он хотел этого. И опять гордое молчание нарушали неугомонные волны моря. Ах, если б кто знал, как он ее полюбил за их короткий срок знакомства, даже в кино так не любили.
- Так ты хочешь или нет? - все еще улыбаясь, спросила Наталья. И, догадавшись, что он хочет и ждет с нетерпением, она наклонилась и нежно поцеловала его.
- Как все чудесно! - пронеслось молнией у него в голове. Это был их первый поцелуй, а потом еще и еще, как одержимые, словно они боялись, что не успеют, что кто-то отнимет, кто-то не даст испытать радость до бесконечности. Поцелуи получались неумелые, захлебывающиеся, как у маленьких детей, которые целуют своих родителей.
- Ты придешь сюда опять?
- Обязательно…
- А ты не обманешь?
- Почему ты так вдруг подумал, глупый? - "Глупый" получалось у нее очень ласково, и ему это страшно нравилось.
- Потому что… - ответил он и про себя добавил: "С Алешкой-то в кино ходила, а говорит, что любит!"
- Ох, женщины… - горестно вздохнул он, но шум моря, накатившись с волной, всё заглушил.
Он не был злопамятным, как другие его ровесники, и быстро отходил. Через несколько минут они вновь увлеченно целовались.