Он вынул одну бутылку, внимательно и долго читал этикетку, как будто изучая древнюю запись. Потом поставил ее обратно и, приподнявшись на цыпочках, засунул руку глубоко в шкаф и вытащил крепчайшую, на вишневых косточках, настойку.
Медленно готовился он и сам над собой иронически посмеивался. Это тоже привычка… Все привычка… Только привычка…
- А раз так, - вдруг и очень весело произнес он, - пусть будет привычка. Не правда ли, елочка?
Елочка пристально слушала.
- Значит, ты не согласна? - спросил человек. - Все привычка, дорогая моя…
Человек вытащил пробку, придвинул бокал и сел за стол. Налив, он поднял бокал, сказал: "Да", и выпил. Потом еще и еще. И когда неожиданно и очень ярко мигнули шарики, человек еще налил и, пристально рассматривая зелень, сказал:
- Да, елочка… только привычка. И ты здесь по привычке. Ничего ты не значишь сама по себе… Ты тоже привычка.
Человек выпил и задумался. Он закрыл глаза и в наступившей темноте поплыли странные картины. Он отчетливо почувствовал застывшую тишину в древнем полесском лесу. Громадные белые, снеговые шапки давили на ветви елей. По нетронутому снегу отпечаталась удивительно элегантная цепочка лисьих следов. Вон около той старой сосны… что это? Какие-то желтенькие прозрачные крылышки? Человек в недоумении склонил над ними голову. Ах, да, произнес он, это из шишек, которые потрошит там, наверху, ловкая белочка…
Человек открыл глаза и не сразу пришел в себя. Вначале он обрадовался искрам снега и только потом понял, что это значит…
Посмотрев на елочку, человек зябко шевельнул плечами и, не глядя, потянулся к бутылке. Незаметно для себя он задел рукавом ветку елочки и вдруг услышал шорох падения чего-то очень легкого и звенящего. Это его удивило и заставило притаиться. Потом он повернулся и увидел, что вся скатерть усыпана сухими зелеными иголками. Они были обыкновенные, очень знакомые и родные. И печальные. Человек еще раз, теперь нарочно, взял пальцами одну веточку, притянул к себе и потом отпустил. Сделав два-три мягких взмаха, веточка успокоилась и - вдруг - начали сыпаться и сыпаться иголочки. Их упало очень много…
Когда зеленый дождь прекратился, человек мизинцем, ласково и осторожно, сдвинул иголочки под елку и медленно опустил седую голову на белую скатерть…
Дед Тит
Человек, привыкший смотреть в даль, человек, которому нужно уловить среди густых ветвей старой сосны силуэт готовящейся к прыжку рыси, - смотрит слегка прищуренными глазами. Так сделал человек и сейчас, чтобы искрящаяся белизна снега не мешала зрачку вбирать малейшие движения деда Тита.
Шшших… шшших… шшших… сухо выписывают след лыжи деда Тита. А сам он маленький, хоть и за шестьдесят ему, и совсем седенький старичок. И ружье у него тоже вроде седое и окончательно древнее. "Дубельтовка" - так зовут здесь такое ружье, переделанное из кремневого, тяжелое.
Идет и идет себе дед, охотник-лыжник. Иногда остановится, посмотрит на след зверя и опять - шшших-шшших…
Вот уже красный круг февральского солнца поднялся над полесским лесом, и навстречу ему глубокий снег улыбается синевой.
Боком скользит солнце, к полудню белеет, жар свой отдает воздуху. Дед Тит расстегивает верхние пуговицы древнего полушубка. Уже не шшших-шшшихают лыжи. Двухаршинный снег начинает садиться, верхний слой как будто запотел, потерял синеву, обернулся свежим серебром.
Потом солнце что-то вспомнило, заторопилось к закату, немножко задержалось над лесом, еще раз оглядело все вокруг и нырнуло в сосны.
Серебро снега потемнело, сразу стало хрустящим, звонко ломким стеклом. Это образовался наст, ледяная корка на толще нежного, пушистого снега. По этому насту уже не идет, а легко бежит дед Тит на своих широких, лосиной подшитых лыжах. Он бежит по следу волка, по-волчьи, след в след бежит, ровно и незаметно отталкиваясь.
Дед Тит бежит, но не торопится. Просто, сами лыжи бегут, ну, и он с ними. А спешить ему некуда. Хоть и стар он, но у него времени вволю, к тому же он знает, что зверь скоро почует идущего за собой, заторопится, станет скачками уходить. А для зверя в феврале, в Полесье, это последнее дело: под тяжестью прыжков ломается наст и тонкое ледяное стекло режет лапы… Раз провалившись, зверь толчком выбрасывается из снега и опять ломает наст и опять ледяные стекла впиваются в тело.
А сзади позванивают лыжи. От этого звона надо уйти во что бы то ни стало… И когда волк уже совсем выбьется из сил и начнет кругом себя брызгать кровью, тогда дед Тит увидит лежащего на снегу волка и оскаленную пасть зверя, уже совсем обреченного и не могущего защищаться. Тогда дед Тит поправит за плечами дубельтовку, в правую руку возьмет свинчатку, плеть короткую, в ремень которой вшит свинцовый кулачок, и медленно приблизится к волку.
Зверь собирает последние силы для последнего прыжка. Но даже его горящие бешенством глаза не могут поймать короткий взлет руки деда Тита. Зверь, видимо, не успевает ощутить и боль, пронизавшую небольшую впадину чуть-чуть выше левого глаза. И спокойно застывает на снегу… и все казалось бы совсем обычным, если бы не темная, еще горячая кровь, вытекающая из ноздрей уже мертвого волка…
- С полем, Борисыч! Как дело-то было?
Кто это говорит? Ах, да, это дед Тит, он приехал в город на Припяти, продавал лис и белок, тряс выдрой шесть-четвертей или куницей-белодушкой перед большим и первым скупщиком пушнины, которую потом контрабандой переправляли в Польшу. Этого скупщика когда-то ласково прозывал христопродавцем, а теперь товарищем заведующим.
- С полем, Борисыч, - это сказал дед Тит, зайдя в дом номер один по Покровской улице, внеся в тепло комнаты удивительный запах полесской смолы и ветра.
- С полем! - еще раз говорил дед Тит и крестился не на иконы, а чуть правее, к востоку.
А Борисыч смеется. Какое мое дело, отвечает Борисыч, самое пустяковое дело: зайцы, лисицы, редко-редко волк.
- А ты, дед, ты-то с чем в город пожаловал?
- С пушниной, хозяин, с пушниной… Продал уже. Зима нынче хорошая, и зверь, (дед снова крестился чуть правее икон) слава Богу ходит ничего…
Так сидит и рассказывает дед Тит и вдруг торопится:
- Вот что, Борисыч, собирайсь… В неделю за Озаричи на берлоги пойдем… Ты уж готовьсь, я заеду за тобой с нашими… Ну, так живи помаленьку, я к дому тронусь…
Борисыч бросается к деду, - вот как это хорошо, говорит, а только… только мой Канис, нога еще не зажила…
- Ну, что же, - качает головой дед, - что же теперь делать будем? А знаешь, я своих возьму и кузьмичевых прихвачу… обойдемся…
И в неделю (воскресенье) пахнущий сосной и ветром дед Тит опять в доме номер один. Смотрит, как Борисыч возится у стола, пригоняя жакановские пули.
А Канис должен был остаться дома. Он и сам знал, что на трех лапах ему нечего делать в лесу и как будто бы мирился с этим.
А потом Борисыч, уже в своем коротком полушубке, подошел, положил руку на голову собаки и сказал:
- Кан, Кан… Ты не можешь ехать с нами… Ничего, Кан, поправляйсь, береги свою лапу. У нас впереди еще много охот, вот как много охот…
Канис от тоски даже глаза закрыл. Борисыч еще раз погладил его и направился к выходу.
- Папа, смотри! - закричала маленькая Ирочка. - Скорей смотри сюда…
И Борисыч и дед Тит оглянулись: Канис лежал, глаза его блестели, он протягивал правую переднюю, в лубках и забинтованную, лапу. Борисыч вернулся:
- Бедный ты мой Кан…
И когда уже Все выходили из комнаты, Борисыч опять оглянулся на Каниса: он продолжал держать приподнятой забинтованную лапу, как бы в чем-то оправдываясь.
Борисыч заволновался, ему захотелось остаться дома, не ехать на эту охоту. Он начал было рассказывать, что вот Канис остается и тоскует. Бот видите, говорил Борисыч, как он меня любит, а я его крошечным взял в дом, и каким знаменитым гончаком он вышел. Но люди не захотели понять Борисыча, кой-кто даже смеяться стал, что, надо думать, страшновато Борисычу. И тогда Борисыч сел в сани, и поехали.
Ехали далеко. Это туда, знаете, за Озаричи, в самую глубину Полесья. С отдыхом ехали. День ехали, заночевали на знакомом хуторе, и только к следующему вечеру попали на место. Вот как это было далеко, хотя кони у деда Тита были добрые и дорога зимняя накатана.
А когда возвращались к домам, на полпути встретили охотники медленно ковыляющего Каниса. Он плелся навстречу. Он жалко нес свою правую переднюю, в лубках, лапу. Он ее держал вперед и чуть-чуть вбок.
Охотники заметили его издали, в тот самый момент, когда он прилег отдохнуть на обочине дороги и стал облизывать бинт.
- Борисыч, смотри: это твой Канис…
Борисыч сорвался с саней, кинулся к собаке. Канис быстро поднялся, протянул свою раненую лапу и улыбнулся блестящими клыками. - Бери сюда, - крикнул дед Тит. - Поехали…
… Сани тронулись. О чем-то своем запели полозья и скороговоркой залепетали бубенцы…
А потом в песню полозьев и бубенцов вмешался какой-то грубый, назойливый треск… Все громче и громче… За этим треском уже не стало слышно ни полозьев, ни бубенцов…
Это удивило того, кто сидел в санках рядом с дедом Титом и держал забинтованную лапу Каниса. Прислушавшись еще немного, он поднял голову, открыл глаза и… с удивлением увидел перед собой белую скатерть, осыпавшуюся елочку, зеленые сухие иголочки, собранные в кучку… Тяжело вздохнув, он хотел опять опустить голову к столу, но в этот момент в коридоре гнусным городским треском задребезжал электрический звонок, сразу и грубо зачеркнувший картины русского Полесья.
Франкфурт-Майн.