- Но я должен. Моя жена…
- В таком состоянии ты уйти не можешь. Да если б и мог… Погляди наружу! Там никто не пройдет!
Гашпар Родригиш выглянул в окно, несколько раз зажмурился, борясь с головокружением, но еще и потому, что не мог поверить в реальность расплывчатой картины, представшей ему на площади. В сущности, он не видел ничего, ну совершенно ничего знакомого. Подобного он не видывал никогда. Пошатываясь, вернулся к нарам, сел, ощупал голову, повязку, глубоко вздохнул и опять подошел к окну. В этот миг первые языки пламени взвились к небу.
Гашпар Родригиш увидел смерть. Он думал о смерти в своем доме, о жене в родах, о малышке Эштреле. И чувствовал смерть в себе самом. Как же с ним обстояло? В этом коридоре смерти царил покой. Толстые двойные окна приглушали гвалт на площади, буквально отсекали его, Гашпару Родригишу слышался просто негромкий шум, прибоем накатывавший на пустоту безмолвия, что окружала его. Он находился средь мертвой тишины.
Монах подошел, стал рядом, обнял его за плечи:
- Сын мой, тебе бы надо…
- Да, мне бы надо…
Пламя за окнами взметнулось выше, стало светлее, ослепительно яркое пятно в наползающем сумраке. Ему бы надо сосредоточиться… Он кивнул. Уйти… Ему бы… Да! Да! Побыть одному.
Ему нужно домой. Нужно прямо сейчас попытаться… только вот до смерти страшно. Невообразимо страшно. Он не мог оторвать взгляд от этого света. Яркий трепетный свет в сумраке обнаруживал, что этот прославленный белый город на самом-то деле черно-белый. Построенный из черного базальта и белого известняка и ими же вымощенный. Сейчас над ним плескалось алое сияние, площадь вспыхивала огненно- и кроваво-красным, но тотчас же вновь высверкивала белизна и, дочерна потускнев, пряталась в тенях, а не то взблескивала в белом свете чернота базальта. Ему немедля нужно домой. Но при свете видно… тут весь Лиссабон. Он видел весь Лиссабон, весь мир, весь свой тогдашний мир. Собравшийся рядом и на величайшей в мире арене. От страха и не менее огромного удивления он не мог оторвать глаз от этого зрелища. Прямо впереди на площади - эшафот, деревянные лестницы и громадный помост, на нем алтарь, обтянутый черной тканью, по бокам ряды величественных тронов, где недвижно восседали мужи в черном. Чуть в стороне помост покороче, в три уровня, снабженный перилами и несколькими лестницами. Наверху длинной вереницей сидели церковные сановники, на среднем уровне располагались кафедра и алтарь, а рядом хоругвь и многометровое распятие. С одной стороны лестница вела к кострам, туда, где площадь ограничивал двойной ряд платанов; ступеньки по другую сторону - к обнесенной деревянным забором площадке, где один подле другого стояли на коленях люди в желтых рясах. Стволы и безлистые сучья платанов в отблесках факелов и костров казались белыми, словно странные исполинские скелеты. Эти люди, эта плоть и кровь, так ничтожно малы. И сколь огромна, сколь неизмерима масса, заполонившая площадь.
Там, где он находился, царила мертвая тишина. Но царить ей осталось недолго. Через считанные минуты в этом здании, в этом коридоре будет кромешный ад, чьи пламена он уже видел за окном. Из-за сильного жара ярко разгоревшихся костров те, что стояли в непосредственной близости от них, стремились отступить подальше, тогда как любопытные из задних рядов, где немыслимый жар пока не чувствовался, напирали, рвались поближе. Множество верховых, карет и портшезов еще больше затрудняли, а то и вовсе пресекали любую попытку маневра в этой плотно сбитой массе. Народ чуть что впадал в панику, возникала сумятица. Лошади с испугу шарахались, сминали людей, всадники резко натягивали поводья, чтобы повернуть коней, те падали, увлекая за собой наземь и придавливая рядом стоящих. Брошенные носильщиками портшезы опрокидывались, беспомощные седоки, кое-как выбравшись оттуда, встать не могли, и толпа затаптывала их ногами. Младенцы умирали на руках у матерей, от несчетных ударов и тычков. Мостовая была усеяна обрывками одежды и башмаками, люди все время спотыкались о них, что кончалось смертью или тяжелыми увечьями. Скоро Ошпитал-Реал гудел криками боли, мольбами о помощи и стонами, коридор смерти наполнился трупами, которые сносили сюда на носилках, в одеялах, на деревянных тележках, - Гашпар Родригиш стоял у окна, смотрел на горящие костры. Все началось сызнова, крики, тумаки, он обернулся, увидел, что происходит, однако был теперь в полном сознании. И стал пробиваться к выходу. Другого выбора нет, других идей тоже, он проталкивался по коридору, мимо мертвых и раненых, помощников и санитаров, выбрался в бранчливую уличную суматоху, которая на сей раз увлекла его в нужную сторону.
- Мальчик у вас. Здоровенький, крепкий.
- Кто же вас известил, дона Тереза?
- Эштрела за мной пришла. Боже милосердный, ну и вид у вас! Что случилось?
- Эштрела?
Повитуха протянула ему сына, Гашпар Родригиш взял его на руки, бросил взгляд на жену и Эштрелу, которая, свернувшись калачиком, спала рядом с матерью.
Самуил, сказал отец, мы назовем мальчика Самуил. Провидец. Он закрыл ставни. Мане появился на свет, а отец понял: им надо уезжать.
Позднее, рассказывая про этот день и обстоятельства рождения Мане, Гашпар Родригиш обычно говорил:
- Я... - и, немного помолчав, продолжал: - Да, пятого декабря лета тысяча шестьсот четвертого в Ошпитал-Реал я заново родился на свет!
Уже спустя несколько дней начали сворачивать хозяйство и покупателя на лавку нашли. Продажная цена была много ниже реальной стоимости, но Гашпар Родригиш не хотел ждать. Решил вернуться в родной городок Вила-душ-Комесуш, подальше от политического центра и от инквизиции. Взяв с собой Эштрелу, он пошел в cartorio заверить купчую. На площади Ампла они увидели, что с той стороны, где были костры, из-за огня и затяжного жара платаны посреди зимы выгнали почки и зацвели. Люди останавливались перед ними, осеняли себя крестным знамением. Когда запалили костры, Великий инквизитор чин чином процитировал Евангелие от Иоанна, стих шестой из главы пятнадцатой: "Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают". А сейчас сухие деревья тянули ветви со свежими побегами и цветами к огромным остаткам костров, на которых сожгли людей.
Гашпар Родригиш хотел поскорее увести дочку, но Эштрела выдернула руку из ладони отца. Не желала неуклюже ковылять рядом с отцом на своих коротеньких ножках, спотыкаясь на каждом шагу. Серьезная, степенная, она медленно продолжила путь, точь-в-точь маленькая взрослая. Отец тяжело дышал, горло перехватывало от беспокойства. Они поднялись к Шиаду, а закончив дела, Гашпар Родригиш решил пройти на Мирадору, расположенную неподалеку смотровую террасу. В свое время, когда приехал в Лиссабон, именно отсюда он с надеждой впервые окинул взглядом город, от нижней его части до крепости и квартала Алфама. Солнце уже склонялось к закату, когда они с Эштрелой добрались до этой террасы, где глазу открывался чудесный вид. Внезапно окна домов на крепостном холме вспыхнули красным, будто загорелись, белые фасады порозовели, запылали, потом алый шар солнца канул в устье Тежу, весь город на миг словно раскалился добела и сразу же стал пепельно-серым, потух в наступающей темноте.
В день рождения Мане у Эштрелы первый раз проявился ее особенный дар - она умела читать чужие мысли, мысли взрослых. Сейчас, стоя рядом с рыхлым, запыхавшимся отцом, который не находил слов, она надвинула платок поглубже на лоб и сказала:
- Да, этот город горит, сеньор, надо нам уезжать отсюда.
- Ты была тогда в таком восторге, что…
- Что-что?
- В восторге! Ты, говорю, была тогда в таком восторге от Португалии, что…
- Ну да.
- …что после даже учила португальский.
- Что?
- Португальский учила. - Он же знал: на таком расстоянии разговаривать невозможно. - Ты рассказывала мне, что учишь португальский.
- Вот ты о чем. Нет. Забудь… Несколько недель… может, два-три урока… потом мне стало скучно… уже ни слова не помню!
- Ты была охвачена таким энтузиазмом…
- Что?
- Ты была охвачена таким энтузиазмом, когда вернулась из революции… Революция! - крикнул он, встал и пошел вдоль стола к ней, чтобы сесть рядом, ведь так разговаривать невозможно. - Утренняя заря. Новый день. Новая жизнь. - Он стоял прямо перед нею. Она посмотрела на него. - Красивые слова.
- Давай без патетики, - сказала она, - и сядь на прежнее место.
Прежде чем началось несчастливое детство, Виктор был очень счастливым ребенком. Весьма робкий и застенчивый, однако любопытный, он смотрел на мир широко открытыми глазами. Все было ему в новинку. По сути, так обстоит для любого ребенка, но ему отчего-то казалось, что и в жизни взрослых новое имеет решающее значение. От того времени сохранилось несколько черно-белых фотографий с белыми зубчатыми краями, первые его воспоминания. Все снимки передержанные. Ведь новое всегда ярко сияло и блестело, а главное, солнце - он тогда привык автоматически связывать с "солнцем" этот глагол, - солнце непрерывно "смеялось". Конечно, в ту пору наверняка бывало и по-иному: пасмурные дни, вечера, ночи, другие сезоны, серая печальная осень, дождливая весна, - но в его памяти запечатлелась лишь вечная череда новых дней, плавно переходивших в следующие новые дни, сияя всходило солнце, и опять наставал новый день, и солнце смеялось.
- Надо стать вот так, - говорил отец, делая пальцем круговое движение, чтобы Виктор повернулся и обошел вокруг него. - Нельзя фотографировать против солнца.