У Чайникова голова шла кругом. Он ликовал и вместе с тем догадывался, что с ним случилось сегодня нечто противоестественное, а может быть даже и не совсем справедливое: по сути дела, в мгновение ока он вознесся на такую высоту, о какой и мечтать не смел, что там сметь – не думал и не гадал, даже в сладком сне не мог увидеть! Аскольд чувствовал некоторое смущение: выходило вроде бы так, что он получил то, чего, если здраво разобраться, не очень заслужил, не заработал даже малым усилием. И хотя такое чувство копошилось в его душе и смущало совесть, но вместе с тем заговорила обыкновенная человеческая слабость – радоваться всякой удаче, неожиданной и нечаянной, заслуженной и незаслуженной – это уже не столь важно. И эта радость заглушала все остальные чувства.
Как и повелел Кавалергардов, Чайников в тот же день перебрался в кабинет Петра Степановича и на радостях, его так и распирало от этого, даже позвонил Никодиму Сергеевичу, чтобы поделиться с ним внезапной удачей, которую целиком относил на его счет и за которую дружески благодарил, а заодно и сообщил ему свой новый служебный телефон. Кузин был рад за друга и очень пожалел о том, что не успеет глянуть на его новые апартаменты и посмотреть, как он устроился на новом месте, так как рано утром отбывает в длительную зарубежную командировку.
– На недели, на месяцы? – полюбопытствовал Аскольд.
– На месяцы – это определенно, но на сколько, затрудняюсь сказать. Сам понимаешь, не сапоги тачаем, – ввернул свою любимую фразу Никодим Сергеевич.
Это известие, хотя в нем ничего особенного и не было, чуточку встревожило Чайникова. Промелькнула пугливая мысль, что вот только что все пошло как нельзя лучше и, на тебе, он лишается надежной опоры. Но тут же мелькнуло и успокоительное соображение – не на век же уезжает Кузин, авось в его отсутствие ничего страшного не произойдет.
После этого радостное настроение опять вернулось к Чайникову, и по пути домой он не устоял перед тем, чтобы не завернуть в гастроном, где прихватил бутылочку и тортик. Замечали ли вы, что радующийся человек становится добрым и щедрым? И наш герой не составляет в этом отношении исключения.
Глава пятая,
в которой происходит то, чего могло не случиться лет сто и даже более
Жизнь Аскольда Чайникова после всего случившегося совершенно переменилась. И только к лучшему.
Являясь в редакцию, он теперь заходил в свой отдельный кабинет, наравне со Степаном Петровичем и Петром Степановичем получал утренний, золотистого настоя чай, который ему исправно приносила Матвеевна, и, неторопливо помешивая в стакане ложечкой, включал машину, отправлял в нее самотечные рукописи, по-прежнему целыми мешками приходившие в адрес "Восхода", с любопытством ожидал результата. С утомительным постоянством обычно вспыхивала красная шкала, раздражавшая зрительные нервы. Аскольд даже сетовал на это. Впрочем, сетовал Чайников не очень сильно, так как машина настолько облегчила его участь, что не чувствовать самой пылкой благодарности он не мог.
Выполнение прямых служебных обязанностей отнимало теперь часа два-три чистого времени, как считают в хоккее. А всю остальную часть рабочего дня можно было посвящать творчеству и систематическому чтению, восполнению накопившихся пробелов. За последнее время Чайников возмужал, сделался серьезнее и деловитее. Сравнивая себя со своим школьным другом Никодимом Сергеевичем Кузиным, который вон на какие высоты махнул, Аскольд не раз горько сожалел о растраченных попусту годах и о чуть было не окончательно загубленной жизни.
Оценив себя столь критически, Чайников твердо решил начать жить по-новому. И начал. Надо сказать, что Аскольд Чайников не курил и не был спортивным болельщиком, пил уже несколько лет весьма умеренно, некогда это диктовалось степенными материальными соображениями, а теперь единственно разумным отношением к своему здоровью.
Все это не замедлило сказаться весьма положительно на жизни и дальнейшей судьбе Аскольда Чайникова. Его имя вновь начало появляться на страницах газет и журналов. И не с одними только стихами теперь выступал Чайников, начал пробовать себя и в критике, к которой раньше относился откровенно неуважительно. Да и критики стали снова замечать его, дружно заговорили о новом творческом взлете поэта, об открывшемся втором дыхании. В издательство он подал заявку на новый сборник стихов, указав, что в него войдут произведения, опубликованные в периодике. Заявку приняли и будущий сборник включили в издательский план.
И внешне Аскольд Чайников переменился к лучшему. Он больше не походил на до времени состарившегося человека и классического неудачника. Лицо его порозовело, морщины разгладились, Чайников теперь регулярно брился, следил за своей внешностью, стал носить яркие модные галстуки, обзавелся новым костюмом, и ботинки его блестели так, что в них можно было смотреться. Словом, перемена произошла совершеннейшая.
В редакции "Восхода", как и за ее пределами, нашлись завистники, которые приписывали случившуюся с Чайниковым перемену тому, что он оказал Иллариону Варсанофьевичу Кавалергардову какую-то неслыханную услугу. Строили на этот счет хитроумные догадки, распускали нелепые слухи. Другие судили более трезво, считали творческое возрождение Аскольда Чайникова естественным. Что ж, утверждали они, в литературе такие метаморфозы случались и раньше. Вспоминали, как один талантливый прозаик, оставивший после себя всего лишь один том сочинений, не раз переживал взлеты и падения, то опускаясь до нищенства, то снова добиваясь благополучия достаточно прочного. Надо только не дать увять таланту. Что и произошло с Чайниковым.
Все эти толки и кривотолки, хотя и достигали слуха Иллариона Варсанофьевича Кавалергардова, но он их напрочь игнорировал. Через некоторое время он сделал Чайникова членом редколлегии "Восхода", заметно приблизил к себе. Теперь Аскольд бывал гостем в доме шефа и даже приглашался к нему на дачу, что свидетельствовало о самой большой степени расположения Иллариона Варсанофьевича.
Произошло это не само по себе, не автоматически, а после того, как Чайников весьма охотно и старательно выполнил несколько поручений Кавалергардова, которые тот считал необычными и даже щекотливыми. Не без колебания обратился главный в первый раз с просьбой пропустить через машину не самотечную рукопись, а повесть профессионального писателя, терзавшую редакторскую душу сомнениями. Она принадлежала перу именитого автора, человека скандального и нахрапистого, любившего пошуметь и даже пофрондировать преимущественно в рамках дозволенного, но, как выражаются спортсмены, на грани фола. Шум, возникающий чуть ли не после каждой публикации, усиливал известность скандального автора, создавал ему славу острого и смелого писателя, к чему он и стремился. Кавалергардову же автор был не по душе. Какому же редактору хочется работать на грани, так сказать, фола?!
Чайников принял рукопись, не видя в этом ничего особенного и совершенно не подозревая о душевных муках шефа, сделал аккуратнейшим образом все, о чем его просили. Такие поручения начали повторяться, впрочем, не столь уж часто. Но все же повторялись. Аскольд их исполнял и, что особенно ценил Кавалергардов, никого не посвящал в это.
Однажды на даче Илларион Варсанофьевич обратился к захмелевшему Чайникову с такими словами:
– Аскольд Аполлонович, согласны ли вы с тем, что информация – мать интуиции?
– Великолепно сказано! – воскликнул, от души рассмеявшись, Чайников.
А Кавалергардов продолжал:
– Опасно, очень опасно в наше время полагаться лишь на эту самую интуицию. Уж на что моя ноздря всем известна, всеми признана. Но все же эфемерная штука, не на все сто надежная…
Илларион Варсанофьевич еще некоторое время кружил вокруг интуиции, прощупывая жестким взглядом тускловато-утомленных глаз своего собеседника, который, конечно же, является его союзником, но которого неосторожным грубым ходом можно и оттолкнуть, излишне предвидеть невозможно.
Чайников же, по свойственной ему беспечности, даже и не догадывался о том, что шеф обхаживает его и к чему-то гнет. Почувствовав это, Кавалергардов решился:
– Понимаете, Аскольд Аполлонович, мы, в сущности, слепо живем. Слепо, ужасно слепо. – Илларион Варсанофьевич обратил свой испытующий взгляд на собеседника, стремясь обнаружить сочувствие или, наоборот, намек на негодование или даже просто настороженность.
Ничего похожего ни на то, ни на другое. Кавалергардов решил пойти в открытую:
– Ну что мы знаем о тех, кто нас окружает? – он выждал, готовый выслушать возражения.
Но Чайников молчал, изобразив на лице внимание. И тогда Илларион Варсанофьеивч продолжал:
– Ведь ничего достоверного. Ничегошеньки. Все основано на смутных субъективных ощущениях. На очень смутных. Вы согласны со мной?
Аскольд мотнул головой – согласен.
Кавалергардова это не удовлетворило, и он спросил еще прямее:
– Вы скажите все же, согласны?
– Согласен, согласен, – искренне заверил Чайников.
– Вот я и говорю, нет никакой объективности. Не на что, в сущности, твердо опереться. – Теперь Илларион Варсанофьевич решил изложить все предельно ясно. – Вы можете сказать, кто в нашей литературе истинный талант, а кто так себе? Кто по заслугам пользуется благами и славой, а кто непомерно раздут? На деле и доброго слова не заслуживает?
– Ну кто же это может сказать, кому наверняка известно? – простодушно поддержал шефа Аскольд.
– Вот я и говорю. А знать нужно бы. Даже очень важно знать подобные вещи.
– А не все ли равно, Илларион Варсанофьевич, – легкомысленно отмахнулся было Чайников.
– Ну нет, дорогуша. Нет и нет. Неужели справедливость тебе не дорога, неужели она так-таки ничего уже и не значит?