Виктор Строгальщиков - Стыд стр 33.

Шрифт
Фон

Во дворе поднялся такой ужасный грохот, что звук внутри дома уже не различался. Дверь моталась и билась под пулями, и тот, сваливший Лузгина, полз на карачках с автоматом, прячась за крыльцо, а раненый лежал бугром, не шевелился.

Стрельба закончилась, и Лузгину как ватой уши заложило. Мимо беззвучно проскочил водитель Саша с чужим автоматом в руках, одним махом влетел на крыльцо, задержался у двери, бешено глянул в лицо валявшемуся Лузгину, дал очередь внутрь - наотмашь, никуда не целясь, ударил дверь ногой и бросился вперед, стреляя на ходу без остановки.

Лузгин сглотнул, зажал ладонью рот и нос и сильно выдохнул. В ушах захрустело, он еще раз сглотнул и услышал, как в доме что-то брякает, ближе и громче, и на крыльцо, вертясь и дребезжа, выкатился железный черный чайник. Следом за ним вышел Саша, снова посмотрел на Лузгина, занес ногу и пнул чайник в сторону забора.

- Ну, греб же твою мать, - сказал водитель Саша и замотал от злости головой.

Лузгин попробовал подняться, ноги тряслись, и в голове шумело; он все-таки изрядно ударился спиною и затылком.

- Ну, кто там был? - спросили со двора.

- Поди да посмотри, - ответил Саша. - Твой автомат-то? На, забирай. - Оружие стукнулось в доски крыльца, и не столько по звуку - для этого у Лузгина было еще слишком мало опыта, - сколько по Сашиному строгому лицу он догадался, что в магазине не осталось ни патрона, и обращается Саша к нему, и автомат был не чей-то, а его, лузгинский автомат, на радостях забытый возле погреба.

Лузгин чувствовал, что лучше ничего не говорить, не сожалеть и не оправдываться. Он поднялся на крыльцо и вошел в дом.

От двери коридор, налево кухня и направо комната, а в конце коридора - еще комната, побольше, с белыми в сумерках стенами, и там Лузгин увидел спинку металлической кровати, никелированную дужку, увенчанную двумя блестящими шарами. Он прошел в комнату, под ногами хрустел всякий мусор. Вплотную к кровати был придвинут большой буфет, или комод, или горка, или как их там, в деревне, называют, Лузгин забыл. На кровати лежал мертвый и худой старик, укрытый одеялом до подмышек, а поверх одеяла тянулся длинный и черный ручной пулемет, дулом в сторону двери, и ствол его был зафиксирован на перекладине кроватной спинки куском алюминиевой проволоки.

Вот, значит, как, сказал себе Лузгин. То ли ранен был старик, то ли болен; остался в своем доме умирать, его прикрыли сбоку от гранат и пуль буфетом и закрепили пулемет - такой же, какой был у пьяного Узуна, - чтобы старик смог сделать главное: просто нажать на курок. Буфет был порублен осколками, и часто навылет: фанера с деревом - разве это укрытие? Но старик, выходит, продержался. Поверх лица у старика криво лежала черная круглая шапочка с узором серебристого шитья.

Лузгин стоял в ногах кровати, и прикрученный ствол пулемета смотрел ему прямо в живот. А кто же эти, во дворе? - подумал он. Внуки, наверное, судя по возрасту. И еще он подумал, что если это дом Махита, то старик на кровати - отец, а во дворе, выходит, сыновья, и где же сам Махит, что с ним случилось: убили раньше или попросту сбежал, ушел с Гарибовым? Лузгин не сомневался почему-то, что проклятый и страшный Гарибов прорвался, не убит и не пойман, да был ли он вообще в деревне к началу партизанского налета? Не факт, сказал бы Коля Воропаев. Нет, не факт. А где же он, где Соломатин, и как у них дела, и живы ли?

В комнату, стуча сапогами, вошел тот партизан, что сдернул Лузгина с крыльца, посмотрел на старика в кровати, присвистнул и сказал: "Больные все, больные на всю голову". Лузгину было в тягость чувствовать его присутствие - спасителя, а главное, свидетеля его, балбеса Лузгина, ужасной и необратимой глупости, из-за которой погиб человек.

- Там, это, подняли уже…

- Что подняли?

- Приятеля вашего.

Уловив в речи даже не акцент, а легкую инородную примесь, Лузгин вгляделся ему в лицо и увидел, что человек этот не совсем русский, а больше казах или татарин, и спросил его, давно ли тот воюет.

- Так с весны.

Лузгин хотел еще спросить, зачем воюет и за что, но вовремя сдержался, да и не место, не время было здесь для таких разговоров.

На дворе очень быстро темнело, но он сразу узнал бородатого Ломакина, его нерослую фигуру в телогрейке и ноги колесом

- Лузгин и раньше удивлялся, как он бегал за медалями на таких ногах. Ломакин двигался вперевалку навстречу Лузгину, разводя ладони, как борец перед захватом. Борода у него была жесткая, и пахло от Ломакина ужасно, а сам он под ватником был твердый и сухой.

- Ну, вот видишь, - произнес Лузгин треснувшим голосом.

Ломакин стиснул его еще раз, отстранился и отвернул бородатое лицо. Лузгин и сам был рад, что на дворе стемнело. Зачтется мне, подумал он; и тот зачтется, что лежит под крыльцом, и этот тоже.

Ломакин стукнул его кулаком в грудь и заковылял обратно к погребу. Обошел люк и стал над парнем в нарядной рубашке, что лежал по ту сторону горловины, наклонился медленно, поднял с земли валявшийся там, рядом, автомат, подержал его в руках, повертел, оглядывая, передернул затвор, опустил автомат стволом вниз и выстрелил лежащему в спину. Лузгину померещилось, что у парня дрогнули ноги в кроссовках.

- Ты че творишь? - сказал водитель Саша.

- А тренируюсь, - ответил Ломакин, щелкнул предохранителем и повесил автомат на плечо. - Пожрать бы не мешало.

- А выпить хочешь?

- Не, боюсь пока, - сказал Ломакин. - Ослаб я сильно. Пожрать-то есть там, в доме, что-нибудь?

- Я не смотрел, - сказал Лузгин. - Наверно, есть.

- Так пошли, - сказал Ломакин.

На кухне в большой эмалированной кастрюле они нашли буханку хлеба, завернутую в полотенце, чтоб не сохла, а на столе подбитую осколком или пулей стеклянную банку с кислым молоком. Матово-белая лужа растекалась по столу, но в больших осколках молоко лежало, как в пиалах. Ломакин нашарил ложку в ящике стола и принялся хлебать простоквашу из осколков, откусывая хлеб прямо от буханки. Лузгину вспомнилось, как в городе его детства ранним утром под окнами ходили тетеньки в ярких платках и плюшевых кофтах и будили его противными криками: "Малака нада-а? Малака нада-а?" Простокваша у них называлась катык, и Лузгин ее ненавидел, как ненавидел всяческие каши и репчатый лук в любом виде - хоть в супе, хоть в картошке жареной, - а с годами наоборот: именно это он и стал любить, и чем дальше, тем больше. И сейчас ему смертельно захотелось этой белой свернувшейся гущи и хлеба большими кусками.

- Слышь, Валентин, тебя не били за то, что я сбежал?

Ломакин помотал головой, глотнул с трудом, прокашлялся и сказал, что он и знать не знал об этом, впервые слышит, думал: увели и увели, зачем-то надо, может, вовсе отпустили. "Ну да, конечно, отпустили", - с усмешкой сказал Лузгин и стал рассказывать, что происходило на площади у сельсовета, потом на блокпосту, потом в отряде и сегодня здесь, в деревне, на окраине и возле погреба. Ломакин жевал, кивал головой, хмыкал и поминутно выглядывал во двор сквозь разбитое кухонное окно. Лузгину казалось, что его рассказы абсолютно не нужны и не интересны Ломакину; он замолчал и полез в карман за сигаретами, которых не было. Ломакин бросил ложку в белую лужу, завернул оставшиеся полбуханки в полотенце и сунул за пазуху, под телогрейку.

- Я тебе вот что скажу. - Ломакин рванул на себя оконную занавеску, сдернул тряпки и перепоясался веревкой - так, чтобы хлеб не упал. - Мы их всех убьем. Мы всех убьем, ты понял?

- Да, - сказал растерянно Лузгин.

- Курево есть?

- Потерял, - вздохнул Лузгин. - Там, на дороге…

- Найдем, - пообещал Ломакин. И уже в дверях, пропуская Лузгина вперед, произнес негромко прямо в ухо: - Спасибо тебе, я запомню.

Лузгин хотел ответить, но язык у него словно онемел, хотя он и ждал, когда же Ломакин ему это скажет, и прокручивал в уме фразу за фразой различных степеней небрежной мужественности.

Убитого тем временем уже убрали от крыльца и положили под стену сарая, накрыв чужой курткой. Все скученно стояли рядом, и только Храмов был как бы в особицу и смотрел в сторону дома.

- Сейчас уходим, - сообщил он Лузгину.

- Момент, - сказал Ломакин. - Эй, командир, мне переобуться надо. Есть во что? - Лузгин глянул ему под ноги и только сейчас заметил, что на Ломакине пижонистые, тонкой кожи, туфли, пятнисто-рыжие от насохшей грязи, но и сквозь эту грязь красивые и дорогие. Был в них, когда сунули нож и схватили, подумал Лузгин. И как у мужика в погребе ноги не отмерзли?..

- Сам подбери, - сказал водитель Саша. - Тут много обуви валяется.

Ломакин буркнул:

- Я не мародер.

- Ну и ходи как есть. Мы тоже, блин, не мародеры.

Ломакин, матерясь, шагнул с крыльца и направился туда, где в сгустившихся сумерках светилась полосатая рубашка, повозился там, вздыхая и сопя, и вернулся в кроссовках к сараю. Перед ним расступились; Ломакин поднял куртку с убитого, встряхнул ее и осмотрел, бросил рядом на землю и стал распоясываться.

- Тогда уж и шапку возьми, не стесняйся, - сказал водитель Саша.

- А вот возьму, и возьму, - сказал Ломакин.

Двора через три кто-то пальнул одиночным, Лузгин вздрогнул и спрыгнул с крыльца; еще раз, сдвоенно, татакнул автомат, потом раздался женский вопль и тут же смолк, как будто его выключили.

- По одному за мной, - скомандовал водитель Саша.

- Пять шагов дистанции, Храмов замыкающий.

Первым за Сашей, перевесив автомат в положение "на грудь", к воротам шагнул преобразившийся Ломакин - в кроссовках, темной куртке и вязаной шапке, чуть сгорбленный, как лыжник на ходу.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора