Старые ворота из неровных досок были открыты настежь, словно жильцы собирались уезжать и ждали машину. Во дворе, на бурой утоптанной земле с клочками высохшей травы стояли мужчины в шапках и женщины в платках, между ними бродили дети с возбужденными глазами. Махит и охранники зашли сразу в дом, а Лузгин с Дякиным встали у стенки сарая, куда мужик с деловым видом закатил тележку и тут же вышел с шапкой в руке, посмотрел на людей во дворе и двумя руками надел шапку снова. Лузгин закурил и от пустоты момента спросил Дякина, сколько лет младшему алдабергеновскому брату. Лет семнадцать, ответил Дякин, точно не знаю, а еще у Алдабергенова есть жена и трехлетняя дочка, но они с ним не жили, потому что Узун пил и дрался.
На крыльце под навесом появился Махит, посмотрел на Дякина и ладонью приказал идти.
- И ты давай, - сказал он Лузгину, не разжимая губ, но Лузгин его услышал, потому что, как вышел Махит, все во дворе замолчали. - Надо идти, - шепнул Дякин и сдернул с головы вязаную лыжную шапочку.
В комнате на сдвинутых лавках лежали два тела, уже обернутые желтоватыми простынями. Вдоль стен стояли женщины и плакали, а посреди комнаты на табуретке сидел парень в белой рубашке.
- Смотри, корреспондент, - сказал Махит, заходя парню за спину и положив ему на плечи длинные ладони. - Смотри, какое горе. Смотри и думай, хорошо думай, кто в этом виноват. Он виноват? - Махит протянул руку к телу, худому и длинному. - Она виновата? - Рука указала на тело маленькое и округлое. - Или он виноват? - Махит стиснул ладонями плечи сидящего, и парень заплакал. - Смотри, корреспондент.
- Мне очень жаль, - сумел произнести Лузгин.
- Иди отсюда, - сказал парень, не поворачивая лица.
- Зачем грубишь? - сказал Махит. - Веди себя как мужчина. Этот человек… другой, на нем крови нет. Он - корреспондент, у него есть карточка ООН. Он про нас правду напишет. Напишешь, да?
Лузгин кивнул.
- Словом скажи, словом!
- Да, - сказал Лузгин.
- Я хочу закурить, - сказал парень. - Можно мне закурить?
- Разрешаю, - ответил Махит. - Твой брат много курил.
- Рахмат, Махит-ага, - сказал парень.
- Пойдем, корреспондент, - сказал Махит. - Дальше пойдем. Смотреть будешь. Ты старый человек, а старый человек - мудрый человек. Ты правду напишешь, я знаю.
Сколько же лет Махиту, думал Лузгин, выходя за ним во двор. И тридцать, и сорок, и больше, кто же разберет под этой бородой, а глаза у него вовсе без возраста, волчьи нехорошие глаза, опасные, с отсутствием какого-либо выражения. Люди с такими глазами, должно быть, очень легко убивают, предположил Лузгин и пожалел, что не остался в траншее с Потехиным. Там, под обстрелом, ему было лучше, чем здесь. Там было страшно, и здесь было страшно, но там он был своим, а здесь чужим и виноватым, и грош была цена махитовским словам по поводу пресс-карточки ООН. Он был здесь, но был с той стороны.
На улице Махит неожиданно взял его под руку и совершенно другим тоном пустился объясняться, как мирное - другого просто нет - нерусское и русское население деревни Казанлык жестоко страдает от истерики русских военных. Он так и сказал: "от истерики". Литературный этот оборот изрядно удивил корреспондента Лузгина, он стал слушать внимательнее и изумился еще больше, уловив, что Махит говорит ему "вы" и "Владимир Васильевич".
Когда-то за деревней, еще до зоны, в двух километрах от старой границы, стоял погранично-таможенный пост. Его сожгли и постреляли всех таможенников вооруженные контрабандисты, пришедшие с юга, и в деревню впервые приехал ОМОН на зачистку.
Никто не скрывал, что в деревне есть друзья и даже родственники тех, кто с юга; родство и дружба складывались долгими годами, а потом, когда многие русские от безработицы стали уезжать и пропадать, в опустевшие дома целыми семьями вселялись беженцы от насевших моджахедов. Они верили, что Россия удержит границу. Они возродили разваленный было совхоз, работая за сущие гроши и вчетверо больше и лучше, чем местные. Но следом за ними оттуда, с юга, пришли "соломка" и сырец, потому что наркотики - это хлеб для голодных и бедных; к ним стали наезжать ишимские, поштучно, а следом и тюменские оптовики - здоровые сытые парни на джипах в сопровождении милицейских нарядов. В обход таможни накаталась колея, сначала летняя, потом и зимняя, установился относительный мирный порядок, но кому-то на юге в этом порядке не нашлось собственного места, и он послал машины прямо на таможню, был страшный скандал, из райцентра в помощь прибыла милиция, людей и машины забрали в Ишим, и что-то с ними там случилось нехорошее, в деревне об этом шли разные толки, и вскоре разбили таможенный пост, а следом наехал ОМОН.
В прошлом году, когда была война (Махит так и сказал: была война), деревню били с двух сторон и дважды. Вначале моджахеды из танковых пушек мешали с землею и бревнами добровольцев местного ополчения и отступивших с поста пограничников. Среди добровольцев, защищавших Казанлык, было много нерусских, и моджахеды им затем рубили головы - и мертвым, и живым. Потом моджахедов разбомбили под Ишимом авиацией, они вернулись пешие и укрепились по деревне, и русские пригнали свои танки с артиллерией. Неделю ждали, не уйдут ли окопавшиеся сами, два дня стреляли пушками во все, что шевелилось, а после штурманули в лоб. Военные никого не расстреливали и голов не рубили, но отдельных мужчин увезли, и никто из них в деревню не вернулся. Приезжала миссия ООН, два эстонца и толстая шведка под назойливой охраной "голубых", записывали все на диктофон, снимали телекамерой, потом уехали и тоже не вернулись.
- Россия нас бросила, - сказал Махит. - ООН нас тоже бросила. Мы не нужны, мы мешаем. Мы просто должны умереть.
Ну, конечно, подумал Лузгин. А ты сам-то, Махит, с какой стороны ты сам пришел в деревню и что держал в руках, и куда это самое "что" было направлено стволом - на юг или на север? Он споткнулся и дернул плечом, и Махит отпустил его руку.
В первом же дворе, куда они зашли, стоял разбитый взрывом дом, где чудом уцелела одна комната, и в этой комнате и еще в сарае под рубероидной крышей жили шесть человек: трое взрослых и трое детей - русский муж, жена-татарка, отец жены и девочки, похожие на мать. Был еще сын (татарин старый все гладил на колене его черно-белое фото), но умер от осколка, восемь лет, а старшей девочке задело голову, и теперь на этом месте плохо растут волосы. Старику попало пулей в спину, русский зять задирал на старике клетчатую длинную рубашку и показывал, куда вошло под правую лопатку и вышло у подмышки. В другом дворе на лавке у крыльца сидела девушка в платке и толстой длинной юбке, выставив ногу в черном резиновом сапоге и поджавши другую, но потом оказалось, что другой просто нет до колена, зато дом уцелел, разбило лишь стайку с коровой и овцами, а мясо забрали солдаты и съели, но только овец, потому что корова была большая и тяжелая, и никто из солдат не хотел рубить ее на части, а один даже погладил корову по лбу и сказал, что ему очень жалко корову.
И дальше по дворам, по избам и сараям ему показывали снимки и вещи убитых, ругались и плакали, а чаще говорили тихо, как чужому, да он и был чужой, и если б не Махит, с ним бы совсем не стали разговаривать. В лузгинском диктофоне была всего одна кассета, она быстро закончилась, он перевернул ее к началу и записывал поверх уже записанного, не представляя, как он это объяснит Махиту, если тот заметит. В последнем доме ему дали фотографию, где молодой плечистый бородач, сверкая белками глаз и крупными зубами, держал на руках - чуть сбоку, на отлете, словно вазу, - большого толстощекого ребенка. Ни мужчины, ни ребенка в доме не было.
- Давай заканчивать, Махит, - предложил Дякин, все это время молча таскавшийся за ними. - Не видишь разве: человек устал.
- Похороны когда? - спросил Лузгин.
- Вам приходить не надо, - сказал Махит.
В доме у Дякиных старуха сразу налила им по тарелке густого темного борща, Славка достал из тумбочки бутылку самогона, и они выпили по одному стакану, не чокаясь и ничего не говоря, и стали шумно есть, стуча ложками и шмыгая носами. Потом сидели во дворе на лавочке, Лузгин курил, а Дякин рассказывал - много и по делу, совсем не ту пустую ерунду, как прошлым вечером, и чем дальше он рассказывал, тем тоскливее становилось Лузгину, и разрасталась злость, хотелось спорить и ругаться, потому что должен быть какой-то выход, он должен быть всегда, его просто не видят ни те, ни другие, и загоняют себя в невозвратный тупик, где в конце были разные кладбища.
- Постой, - сказал он Дякину, когда тот помянул Алдабергенова, - в Чечню же этих… ну, нерусских, говорят, не брали.
- Да всех брали, всех, - ответил Дякин.
- Откуда знаешь?
- А я там был.
- Ты? - удивился Лузгин. - Ты был в Чечне?
- Ну да, - сказал Дякин. - Я же строитель, вот послали восстанавливать.
- Какой ты, на хрен, строитель, - сказал ему Лузгин, - ты же вечный аппаратный комсомолец.
- Я по специальности инженер-строитель, - сказал Дякин, - окончил заочно ваш тюменский институт, после райкома был у Рейна - ну, знаешь, ишимского мэра - замом по капитальному строительству, потом в Тюмени в департаменте у Чикишева.
- Ты был у Чикишева, - переспросил Лузгин. - Почему же тогда мы ни разу не виделись?
- Да черт его знает, - хмыкнул Дякин, - не получалось просто, вот и все. А тебя я по "ящику" видел, как ты выступал.
- Я не выступал, - обиделся Лузгин, - я передачи вел. Артисты в цирке выступают. Ну, и как тебе было в Чечне? Что ты там делал?
- Школу восстанавливал, - ответил Дякин и спросил, не хочет ли Лузгин выпить еще.
- Хочу, - сказал Лузгин, только неси сюда, а то в доме курить неудобно.
- Вчера же курил, - сказал Дякин.