Бирюзовые, нежные, славянские глаза моей девушки горели кровожадным огнем – может быть, это ее нужно было отправить сюда? За трофеями, скальпами, золотом Индианы Джонса и черной икрой, которую вчера наши начальнички грузовиками вывозили из разграбленного супермаркета вместе с дорогим алкоголем? Меня взяли в охрану, и я наблюдал за тем, чтобы местные любители халявы не путались под ногами. Впрочем, они тоже своего не упустили – деловито, не обращая внимания ни на что, кроме возможности безнаказанно пограбить, они набивали прицепы и багажники. Не имеющие машин тащили сахар, гречку, муку и стиральный порошок в свои норы прямо в магазинных тележках. Упорно пыхтя, толкали их в горку, несмотря на то что город обстреливали – частично "наши", а может, и "укропы", кто там разберет. Честно говоря, логикой в этой странной войне не пахнет.
– Какие трофеи, Юль? – вяло отбивался я, и дешевое шампанское, которое мы так и не допили, испускало последний дух в пыльном хрустале, вытащенном по такому случаю из родительского серванта. – Ты что, думаешь, я у покойников буду золотые зубы вырывать? Или мобилы из карманов выворачивать, чтобы в тамбовский ломбард сдать?
– Ну зачем же мобилы? – нетерпеливо постукивая о стол накладными когтями, рассуждала та, которую я когда-то так жаждал. – Ты, главное, не теряйся. Говорят, там по селам до сих пор старинные иконы, монеты, книги и серебро можно… купить. Или выменять. Ну, или – сам понимаешь, если хозяев нет – то почему не взять? Война же! И потом – они там все та-а-акие тупые! Выродки! Цены ничему не знают. Небось слово "антиквариат" и не слышали никогда. А ты как-никак человек искусства.
Некстати вспомнив, что я – человек искусства, до последнего времени крайне далекий от всего, связанного с войной, она спохватывалась и испуганно добавляла:
– Ну, тебя-то не убьют? И потом – ты, главное, береги себя. Ну, и следи, чтобы деньги вовремя на карточку сбрасывали. И все будет хорошо, нам и без ихнего барахла на все хватит, когда ты вернешься?..
Когда я вернусь… А вернусь ли я? Что-то сейчас мне слабо в это верится. Говорят, на любой войне выживают либо очень осторожные, либо совсем бесшабашные, которых и пуля не берет. А я так… ни рыба ни мясо… глупый пингвин. И если мне сейчас так хреново, то что ж говорить о том человеке, который лежал на полу между сиденьями за моей спиной? Что он чувствует – ведь знает, куда его везут и зачем…
Небо вспорола молния, еще одна, и грохнуло так, что заложило уши. Я больше не слышал ничего: ни своего сердца, ни этой музыки – да и не музыка это была, и не поэзия… даже не проза. Это был вопль обреченного на вечную муку непонимания другими… такими как я. Тот, за моей спиной, – он тоже был из местной, несгибаемой породы. Лучший из лучших… которых мы изведем, выкурим, выбьем отсюда, оставив здесь таких, как Веник… Псих… я. Которые меряют все тоннами – но не угля, а зелени, бесчестно срубленной, распиленной, выжатой, отжатой… Эта земля для нас – ничто, пустое место, полигон, точка разлома. Мы сами – перекати-поле, нам хорошо везде, где есть доступные девки и дешевое пиво, поэтому мы не верим им – иным, не похожим на нас. Мы не понимаем, не постигаем, как можно погибать за эту бесплодную, неприветливую, некрасивую землю, которая и прокормить-то не в состоянии… Родина? Она не моя. Это не та Россия, за которую я собирался умирать. Ее здесь никогда не было – это оказался миф, дешевая сказка на ночь для толпы жирных, глупых, ограниченных, одураченных… словом, для миллионов Егоров Грековых. Это место – Родина того, тяжело дышащего, молчащего, ждущего своей участи с таким достоинством, от которого у меня, его убийцы, мурашки идут по коже. Если бы он просил, выл, стонал, осыпал меня проклятиями, мне было бы легче.
Дождь все хлестал, барабанил по крыше – степная гроза, напряжение, выплескивающееся через край. Как будто военный конфликт, противостояние нас и тех, других, до предела зарядило грозовые батарейки. Небесное электричество раз за разом оглушительно обрушивалось на землю, а вода пыталась смыть с нее кровь, порох, пот, перегар…
– Эй, – грубо сказал я, доставая из кармана телефон, принадлежавший не мне, а тому, кто даже глаз на меня не поднял: много чести мне, наемнику, похитителю, поддельному доктору, фальшивому человеку… – Где здесь твой отец? Сможешь набрать?
– Зачем тебе еще и он?
– Мы же обещали тебя отпустить… Мы свое слово держим. Звони, пусть забирает.
Он ухмыльнулся – насколько позволяли разбитые губы:
– Нет уж… мало получили? Хватит с вас и меня. Ваше слово я хорошо усвоил. Пошел ты на хер!
Он отвернулся, насколько это было возможно, и закрыл глаза. Телефон так и остался в моей протянутой руке. А что я хотел? Чтобы он купился на это, как последний лох? Чтобы с его отцом случилось то же, что с ним самим, доверчиво севшим в нашу "скорую": нетерпеливо вглядываясь в кромешную тьму за окном, он, несмотря на опасность, ехал спасать БРАТА. А попал к нам… Братья-славяне, братья по разуму… И теперь он принял единственно правильное решение: защитить того, кого любит. Защитить от нас – жадных и неразборчивых в средствах. Семьдесят процентов жертв похищений не выживают… такая статистика, брат. Интересно, он знает об этом? Или ему достаточно того, что довелось услышать, имитируя отключку? Он лежал неподвижно, закрыв глаза и почти не дыша не потому, что хотел подслушать наши тайны, нет. Все было гораздо проще и прозаичнее: человека без сознания бить не будут, попадая в то, что и без того болит нестерпимо. Он лежал без движения, потому что так легче было дышать. Короткий вздох сквозь сломанные ребра – это пытка, бесконечная пытка, потому что нельзя перестать дышать совсем. Саднит кожа на руках, содранная наручниками, и он лежит в луже собственной мочи с кровью – потому что били по почкам. Но им все мало – этим ублюдкам, – поэтому единственное, как можно избежать новых мучений, это выключиться. На самом деле или просто закрыть глаза и не шевелиться на грязном бетоне – теперь уже все равно…
Я ВИДЕЛ это – видел так же ясно, как будто смог проникнуть прямо в его сознание. Видел и, к сожалению, не мог выключить эту картинку. Наверное, до конца жизни мне придется жить с ней – и это будет мой собственный, личный ад. Пожизненный абонемент, который мне оплачен. Но не другими, нет. Я открыл его для себя сам.
Дневник женщины, оставшейся неизвестной
– Женюш, а что ты делаешь?
– Ампутацию, – хмуро объясняет Женька, деловито отпиливая невесть откуда взявшейся ножовкой половину кукольной ноги.
– Как же ее угораздило-то, а? – интересуется Маруська, подмигивая мне.
У голой куклы, распятой на садовом столе, на старой Женькиной пеленке, совершенно несчастный и беспомощный вид.
– Как, как… пошла без разрешения в зеленку пописать и на растяжку наступила! Чего было лазить по кустам без разрешения? Все знают, что больше чем на полметра нельзя от дороги отходить!
Лицо у Маруськи становится горестным.
– Что же это делается-то, а? – вопрошает она. – Наши дети играют в войну! Они ЗНАЮТ, что такое зеленка, растяжки и что больше чем на полметра от дороги нельзя отходить! Они отпиливают куклам ноги, потому что…
– Чтоб заражение дальше не пошло! – глядя исподлобья своим "фирменным" сердитым взглядом, поясняет Женька. – Ну, вы как маленькие с мамой, не понимаете ничего!
– Чего не понимаем, Женюш? – ласково спрашивает Маруська.
Собственных детей от двух мужей она так и не нажила, и в моей Женьке претворяется в жизнь ее нереализованный материнский инстинкт.
– Что, если ногу не отрезать, можно умереть! А если отрезать – будешь долго жить. И на войну больше не пойдешь!
– Значит, для твоей куклы война уже кончилась? Забыла только как ее зовут. Элла? Эльза?
– Она теперь мальчик, – надувшись, поясняет Женька, и тут мы замечаем, что гламурные куклины локоны обкромсаны под корень, так что местами сквозит твердая целлулоидная основа. – Мальчики ходят на войну, а девочки дома сидят! Я, когда вырасту, буду мальчиком, – заявляет она. – И волосы тоже не хочу!
– Женечка, у тебя такие волосики чудные! – Маруська пытается погладить Женьку по ее каштановой голове, в которой непонятным образом поселились такие крамольные мысли, но моя строптивая дочь выскальзывает из-под любящей длани, а ее толстенькие лоснящиеся косички – волосы у нее действительно на диво хороши, густые и блестящие, – от негодования даже растопыриваются.
– Девочкам можно медсестрами быть! – находит компромиссное решение Маруська. – Сестра милосердия! Звучит-то как!
– Нет! – отрезает Женька. – Я буду как Надежда Савченко! На самолете летать!
Я тихо охаю, но Маруська не теряет присутствия духа.
– У тебя так хорошо ампутация получилась, – вкрадчиво хвалит она Женькину работу.
Отпиленная пластмассовая конечность беспомощно валяется тут же. Вид у нее грустный. Впрочем, как и у прически бывшей Эльзы или Эммы. Кукла была дорогая и красивая, ее подарил Женьке на день варенья мой бывший. Впрочем, Женьке он никакой не бывший, а очень даже настоящий.
– А давай я тебя перевязки делать научу? Всамделишные! По всем правилам.
Женька кивает, сосредоточенно прикусив верхнюю губу, и тщательно замазывает останки кукольной ноги зеленым фломастером.
– Сейчас нам мама бинтик даст…
– По ж…пе мама сейчас вам даст! – не выдерживаю я. – Какую игрушку испортила! Красивую! Новую! Дорогую!
– Так война же. – Женька поднимает на меня свои огромные ореховые глазищи, в которых уже стоят слезы. – На войне много раненых.