7
Он втискивал свое тощее молодое тело в ее, темнокожее, нежное и податливое. Он вжимался в нее, влеплялся, будто хотел врасти, и она подавалась навстречу ему, чуя его состояние, стремясь вобрать в себя до конца, защитить, заслонить, накормить всею нежною собой.
– Дашка, Дашка… Я не раб, Дашка! Я не раб!
Они сплетались, входя, вминаясь, вонзаясь друг в друга, как всегда, на полу. На брошенном на пол матраце, залитом вином, водкой, чужой мочой и чужой кровью. Это была их первая, единственная и последняя постель.
– Я – орудие, Дашка… Ты не понимаешь… Я – всего лишь нож в руках хозяина…
– Какого хозяина?..
– А-а-а-а… Обними еще… Вот так… Любого! Любого, понимаешь ты! Любого, кто словит меня тепленького!
В Бункере было темно. Хайдер дал ему ключ, и они с Дашкой нынче ночевали в Бункере. Они пробрались в самую дальнюю комнатенку Бункера, там было пусто и голо, и только стояли ящики из-под оружия. Из-под тех винтовок, автоматов, пистолетов и базук, которыми они баловались вчера ночью. А сегодня…
Половину скинов переловили. СИЗО переполнены. Тюрьмы переполнены. Больницы забиты ранеными. Или – спятившими с ума. Кое-кому действительно удалось удрать в Котельнич. Вождь утешил уцелевших. Тех, кто остался в городе. Ценная информация. Да только она им всем по хрену. Зачем Фюрер затеял все это? Он же знал, что все обречено. Он показал нам, каково это – героизм, когда заранее знаешь, что все обречено?!
А не пошел бы он, наш Фюрер…
– А-а-а-а… Дашка… Дашка… Люби меня… Мне так хорошо… А-а…
– Я люблю тебя, – раздался над его ухом жгучий шепот. – Я люблю тебя, Чек. Еще сильнее… Вот так… Так… Я не покину тебя… Только ты меня не брось…
– У меня опять хозяин, Дашка!.. Я устал от хозяев… Я всегда был чей-то раб… Чек – раб… Чек – туда… Чек – сюда… Я не раб! Слышишь, не раб!
– Слышу… Слышу… Не раб… Ты – свободен… И я – свободна… Ближе… Ближе… Иди ко мне… Иди…
Он прижался к ней, выгнулся в судороге радости – и затих. И уронил уродливое, страшное лицо ей между нежной шеей и нежным смуглым плечом. Ее плечо пахло сандалом. Она зажигала, ожидая его здесь, в Бункере, сандаловые палочки.
Он дышал тяжело, задыхался. Она приложила ухо к его груди.
– У тебя легкие хрипят, – шепнула она. – Может, у тебя туберкулез. Тебе надо сделать снимок.
– К чертям снимок. Пусть я сдохну от чахотки. Если все так сдыхает. Наше движение сдыхает. А мы еще не набрали силу. Нас всех переловят поодиночке, Дашка. Нас всех переловят поодиночке, слышишь?!
– Я вчера ночью стреляла, – гордо сказала она. – Там, у Центрального телеграфа. Я слышала, ты звал меня. Куда ты делся? Почему ты пришел только сегодня?
– Никуда. Встретился с одним… – Он не сказал, что с Елагиным. – Знакомым мужиком. Гад мужик, конечно. Он меня завербовал. Он купил меня. У нас теперь куча денег, Дашка. Чертова прорва деньжищ! Мы можем купить себе квартиру! Мы… – Он задохнулся. Налег на нее, распластанную на грузном матраце, тощей костлявой грудью. – Как ты стреляла, если ты не видишь ни хрена?!
Она оттолкнула его от себя обеими руками.
– Слезь с меня, я задыхаюсь. Вот так. Ляг так, рядом. Я стреляла туда, куда мне велел Нострадамий.
– Что за Нострадамий, к чертям собачьим?!
– Нострадамий, – повторила Дарья упрямо. – Человек такой. Я ощупала его лицо. Он маленький, весь в щетине, от него пахнет вином, и у него очень красивый голос. Он говорит так, будто гладит тебя.
– Ну и ложись тогда под него, если он тебе так нравится.
– Я никогда ни под кого больше не лягу в жизни, кроме тебя. Когда у меня еще были глаза… – Она сглотнула слюну. – Я работала два месяца… в борделе. Я ложилась под многих мужиков. И у меня тоже была хозяйка. Ее звали Фэнь. По-настоящему ее звали Машка Распопова.
– Распопова!.. Ха!.. – Он приподнялся на локте. Обежал острым барсучьим взглядом ее закинутое кверху слепое лицо. – А твое фамилие-то как?..
– Не фамилие, а фамилия. – Она отвернула голову. Под прядью ее смоляных волос на матраце просвечивала корявая надпись, сделанная красным фломастером: "МЫ ЕЩЕ ПРИПОМНИМ, КАК ПРЕДАВАЛИ НАС". – Улзытуева.
Она еще немного помолчала. Он лег на спину, тоже молчал, глядел в пустой потолок.
– Я слепая, и ты меня все равно бросишь.
– Мне до феньки твои хныканья! Нас всех завтра перестреляют поодиночке, как цыплят!
– Принеси мне чистый белый лист бумаги, ватман, – сказала Дарья, и ее горло перехватила судорога. – Ты всунешь мне в пальцы карандаш и будешь держать мою руку, чтобы она не сползла с бумаги. Я хочу нарисовать бабочку.
8
Убили Люкса. Убили Железного Жеку. Убили Тука.
Убили Сашку Дегтя.
Когда убили Сашку Дегтя, половина тех скинхедов, что были завсегдатаями Бункера, свалили вон из Москвы – кто куда. По друзьям, по родным в разные города и веси. Липучка подался вообще за границу, в Варшаву, завербовался работать. Даллес рванул в Питер – у него в Питере были друганы брата-вора, он кинул на прощанье: "Лучше подучусь фраеров жирных грабить, чем ихние тачки в хлам колошматить. Я сам себе хочу тачку купить!" Паук исчез тихо, не афишируя отъезд; по слухам, он укатил в Сибирь, к новосибирским скинам. Куда сгинул Бес, никто не знал. В Бункере устроили собрание. Свалка закончилась ничем. Никого в новые Фюреры не выбрали. Никого не убили и не побили. Так, потолклись, как мошкара в столбе света, и разбежались, плюя под ноги, матерясь. По дороге накупили пива, оттянулись. Зубр потерял подтяжки, шел, поддерживая пятнистые штаны руками. Ржал как конь: "Если меня щас убьют выстрелом из-за угла, я, блин, пацаны, такой счастливый буду, бля, мне щас море по колено".
Назавтра в Бункере поминали Сашку Дегтя, Люкса, Тука и Жеку. Набрали ящиками водки, палками – колбасу, принесли сетку лимонов, пили, пели, ели, орали и плакали, как дети, размазывая слезы по красным от водки лицам. Фюрер в Бункере больше не появлялся.
И этот, Уродец, не появлялся тоже.
И эта его слепая девка, чернушка, раскосая Дарья, тоже как провалилась.
9
– Н-на!
Размах руки. Он не знает приемов. Он бьет напропалую. Нет, конечно, он все же что-то знает. Те, в горах, боевики, научили его кое-чему. И те, кто его бил когда-либо в жизни, тоже научили его кое-чему. И те, кого бил он, жестоко, отчаянно, с кем дрался не на жизнь, а на смерть, тоже научили его кое-чему.
И сейчас он все это вспомнил.
Некогда было особо вспоминать. Надо было бить. Соперник был сильный. Он брал телесной крепостью, сытостью, упитанностью и упругостью молодящегося изо всех сил тела, натренированного, напичканного импортными питательными смесями, накачанного на новейших тренажерах. Он дрался с сильным мужиком, и мужик вмазывал ему будь здоров. И надо было все время быть на стреме. Надо было, как на ринге, рассчитывать силы и движения. Не махать руками. Не бить глупо. С таким противником надо было быть умным. Умнее зверя. Умнее человека. Умнее Бога.
– Н-на!.. Получи!..
Они оба валялись на полу. Громадная сытая туша навалилась на него, прижала к полу. Сильные руки душили. Он ощутил удары по лицу. По своему уродливому лицу. Один. Другой. Третий. Он понимал: его лицо разбивают в кровь. В лепешку. В отбивную.
Он понимал: его лицо уродуют во второй раз. Окончательно. И бесповоротно.
– А-а-а, ты гад…
Он напрягся, попробовал скинуть с себя человека, что одолел его и бил его. Бесполезно. Его убивали. Хладнокровно? Нет. Туша над ним сопела, брызгала слюной, материлась, била, била, била его – яростно, ненавидяще, до конца.
До его конца.
Голова гудела, как котел. Ребра гнулись под ударами. Резкая боль пронзила его, он выплюнул зуб. Он уже не чувствовал боли. Краем сознания он понял: если он сейчас не выпростается из-под него, ему и впрямь конец.
– А-а-а… м-м-м-м… А-а-а!..
Вырвись. Вырвись из-под него, Чек. Найди силы. Найди. Ну!
Упереться ногами в пол. Еще напрячь мышцы живота. Он бьет тебя, отвернуть быстро сейчас голову, ну. Не удалось. Удар. Зубы полетели. Нижние зубы. Осколки ранили рот. Кровавое крошево. Выплюнуть. Отверни голову! Удар! Только не в висок! В висок – смерть!
У тебя уже не лицо. У тебя уже не маска. У тебя уже вместо лица котлета.
И ее подадут к столу. К чьему?!
Он превратился в сплошной комок железных жил. И ему удалось оплести ногами ногу раздавливающей его туши. И ему удалось, упершись локтями в пол, резко повернуть тушу на бок.
И Ефим крикнул:
– Чек! Ты что! Хватит!
И еще женский крик раздался.
Это кричала седовласая матрона. Жена этого, что дергался, бился под ним.
Раз. Два. Три. Четыре. Жив?! Еще жив. Вот он и взял верх. Еще дать ему. Еще, от души. Бежать отсюда! Вот так, так и еще раз так. Отлично! Тоже сломаны кости. Тоже разбита рожа. Еще вот так дать, от души, под дых. И – последний удар – послать его туда, откуда не возвращаются. В последнюю темноту.
– Н-н-на!
Он побежал по длинному коридору. Его ноги заплетались. Он упал. Встал, шатаясь, держась за стенку. Сломанное ребро жестоко ныло. Ловил ртом воздух. В тумане, впереди него, появились черные тени. Ему показалось: это родные скины в черных рубашках. Он хотел было крикнуть им: "Пацаны-ы-ы!.." – как его сцапали чужие руки, и совсем рядом он увидел заплывшими глазами чужие лица. Охранники, догадался он; а они уже били его, хотя он был и так весь в крови. Били страшно, с оттягом, с выкриками: "Ха!", с наслежданием. Били, наслаждаясь безнаказанностью пытки.