5
Закрываю глаза – и вижу.
Лучше бы этого не видеть.
Но вижу все равно.
Они были все уже пьяные в дым. На ногах не стояли. Трезвей всех был Культпросвет. Он еще владел собой. Остальные уже плавали в полутемной комнате, как в аквариуме, и сизый, синий дым плавал между шкафов, полок и бутылок вместе с ними.
– Т-т-ты-ы-ы-ы… Ска-жи-и-и-и!..
– Я т-т-т-тебе щас скажу-у-у-у… у-у…
– Да попаду!.. да с одного… раза-а-а-а…
– А!.. врешь…
– Встань!.. Возьми в рук-ку буты-ы-ы-ы…
– Я что, с ум-а-а-а?!.. сошел…
Они были пьяны в дым, и они передавали пистолет из рук в руки, как священную игрушку, как тотем, как великий царский знак власти; да, это сейчас – и навсегда – была их власть, их победа, их смерть, что для них важнее жизни, – и тяжесть оружия оттягивала руку, и они наслаждались, да, по правде наслаждались этой тяжелой, железной смертью в юной руке. Возьми ты!.. Нет, возьми ты. Подержи, дурак. Ах-х-х-х, какой красавец!.. Т-т-т-т-ты… Ну дай… Не дам. Я сам хочу. Выстрелить? Да легко! Ах ты стрелок! Да, я стрелок. Я! Да-а-а-а! Я великий стрелок!
Ну т-т-т-ты и вра-а-а-ать… Я?! Вра-а-ать?! Да я… в движ… в движу… в движущую… мише-е-ень… В движущую-ся, грамоте-е-ей! Хеха-а-а-а!.. В дви… насрать!.. Дай! Да-а-а-а-ай!
Ну ты… локтем-то в рожу мне заче-е-ем!..
Ничо твоей драгоценной роже не-е-е-е…
Дай!
На…
Их руки были жадные. Их глаза были жадные. Они хотели стрелять. Они хотели стрелять на только в картонную перегородку; не только в вазу на старом обшарпанном пианино; не только в глаз человека-собаки, нарисованной Осипом и Культпросветом на бессмертной картине "Человек-собака на фоне рейхстага". Они хотели стрелять в живое. В то, что движется, бежит… убегает.
Убегает – от смерти.
А смерть такая быстрая. Смерть быстрее, чем жизнь.
И они – властелины смерти. Хочу – подарю жизнь! Хочу – отниму! Разве это не…
Это же счастье-е-е-е! Это ж такой балде-о-о-ож! Ка-а-а-а-айф! Супе-е-е-е-ер!
Я вижу все. Но крики усиливаются, и дым густеет. И в общей свалке молодых, зверьих тел и перекошенных потоками дешевой водки лиц я не различаю, кто у кого выхватил пистолет.
Кто навел дуло. Осип. Белый. Культпросвет. Кузя. А может, Зубр. Я этого уже никогда не увижу.
И хорошо. И это благо. Это очень, очень хорошо. Мне не надо этого видеть. Не надо никогда.
Но то, что я вижу – я вижу ясно.
Я вижу – распахивается форточка. Стукает стекло, громко так: тук! – и трескается. Я слышу шум и шорох. Это кот домой возвращается, прыгает в форточку и грузно валится на подоконник, на все четыре лапы. Он гулял. Он весь в репьях и щепках. У него довольная, радостная, широкая как подушка, полосатая морда. Зелень глаз изумрудная. Изумруд раньше называли – смарагд. Смарагдовые глаза. Смородиновые глаза. Кры-жов-ни…
Кот прыгает на пол. Тот, у кого в руках пистолет, наставляет на кота дуло.
Дуло слишком близко к коту. Кот слишком рядом, он почти под пистолетом.
– С такого… ик!.. расстояния… слепой… ик!.. попадет…
Это Белый. Ага, стреляет не Белый. Стреляет другой. Не вижу. Вижу?!
– Ты че, пацан, в натуре?! Ты охерел?! Это ж зверь! Это ж живой зверь! Да его щас…
– ТВОЙ ЗВЕРЬ.
Кто это сказал? Таким ледяным, трезвым голосом? Кто? Я сама?
Но меня же тут нет. Нет меня!
Кот поднимает было радостную, гуленую, исцелованную соседскими кошками морду к тем, кто качается в мареве дыма – и чует неладное. Он пришел домой! И не домой. "Надо бежать", – промелькивает зеленая молния в его внезапно ставшими дикими, настороженными, крупных, ягодных глазах. Он собирается. Он пятится. Он…
Дуло следит за ним. Дуло ведется туда, куда кот идет.
В глазах кота собирается, загорается ярко-золотыми точками свет. Я вижу этот свет. Я понимаю: это свет прощания. Кот понял: они все пьяны, они опасны, они все – смерть, и бесполезны здесь мяуканья родства и ласка, об ногу башкой потереться, хрюканья и царапанья, просьбы и прощенья. Ничего этого уже нет. И не будет.
Чужое, страшное логово, читаю я в глаза кота. Страшное. Здесь смерть. Надо бежать. Надо драпать! Прыгать! Форточка – открыта!
Дым уползает, улетает в форточку, в ночь и тьму.
– Дви-жу-ща-а-а-а… я-а-а-а… ся-а-а-а…
– Стреляй!
Я слышу крик. И я не вижу, кто кричит.
Кот прыгает. Полосатое, сильное тело пружинит. Дуло вздергивается, как башка змеи.
Занавеска отлетает. Задние ноги кота вязнут, путаются в занавеске.
Глотка чья-то истошно вопит:
– Ты дура-а-а-ак!
И хлопок. И кот, внезапно обмякнув, как куль, падает.
Цепляясь когтями за занавеску.
И карниз трещит.
И в занавеске дыры, дыры, дыры, длинные дыры-ы-ы-ы…
– Ты, на хер, что сдела-а-а-ал!..
– Не твое собачье… я испро-о-о-о… бовал… движ-ж-ж-ж…
Я вижу – из простреленного бока кота льется кровь. Кровь пачкает пыльный подоконник. Головой кот сбивает пустую бутылку. Она валится на пол и катится, как граната, под ноги пацанам.
И я вижу – кто-то отшвыривает бутылку ногой. И она летит в ребра батареи. И разбивается. И стекло – во все стороны, как зимний фейерверк в садах гуленой царицы Екатерины.
– Кот, – слышу шепот, – кот мой… родимый… Марсик… мой…
А, это я сама шепчу. Кому? Зачем?
Я вижу – они все, разом притихнув, оцепенело глядят, как кот дергается, хватает лапами занавесь, куда-то лезет, жмурится, открывает рот, не мяукает тихо – кричит в крик, как человек: а-а-а-о-о-о! – и опять лезет, лезет, лезет вверх. Кот, зачем ты лезешь на небеса?! Кот, у тебя же нет твоих небес! Там только снег. И лед. И сухая земля. И жара. И колючие репьи. И вечный ветер. И снова зима. Там земля. Земля, кот. Земля, и она примет тебя, и в ней ты сгниешь. И больше ничего.
– Ма-а-а-арс!
Кто это кричит? Я не вижу. Я вижу: за занавесью, вместо тьмы, внезапно – снопами – мощный, чистый свет. Фонарь зажгли?!
Он все-таки забрался. Он все-таки поднялся. Молодец. Сдюжил. Он уже на форточке. Он… вот хвост его, темный, почти черный, полосатый… вот лапа, в крови…
Кровь на занавеске. Кровь на подоконнике. Кровь на стекле.
Нет, это пацаны расписали занавесь и окно красным краплаком. Нарочно! Для смеха.
Человек-собака… человек-кот… человек… нечеловек…
Кот, еще немного… ну давай, прыгай… туда… на улицу… в свободу… еще потерпи… они больше не выстрелят в тебя, не выстрелят, не вы…
– Не стреля-а-а-а-ай! Не стреля-а-ай! Не стреляй! Больше не…
Хлопок! Промазал. Пуля разбивает старый фотоувеличитель. Пахнет улицей и грязью, сыростью из открытой форточки. Пахнет кровью. Кот всегда так любил есть сырое мясо. Я отрезала ему кусочки и давала, прямо с кровью. И он так радостно урчал. И даже грозно рычал. Наступал лапой на мясо, вцеплялся в него когтями. Настоящий зверь. Зверь мой, зверь мой, ну что же ты, беги! Прыгай! Умри не здесь, где тебя убили, а там, где ты бегал и прыгал, резвый и красивый, где кошек любил, где птиц ловил, где шнярыл между машинами и людскими ногами, где – спал под кустом цветущей, пьяной черемухи! На свободе!
На… сво… бо… де…
Я слышу третий выстрел. Я слышу дикие, взахлеб, рыдания. Я слышу дьявольский, рвотно-сдавленный смех. Я вижу – промазали снова, и я вижу – кот прыгает. Он прыгает вон, наружу, в кромешную тьму, и дикий свет прорезает лютый мрак, и я понимаю: это светятся во тьме его глаза и его зубы – это он, милый, оборачивает морду к окну, к своему родному окну, и в последний раз улыбается мне!
– Мр-р-р-рляу-у-у-у-у-а-а-а-а!
И я перевожу: прощай, моя хозяйка, прощай, мой дом, я пополз умирать, куда-нибудь далеко, нет, далеко я не уползу, я тут… я рядом… я… тут… под забором… у стены дома… моего любимого дома… хозяйка, я стану куском мяса, просто куском сырого мяса, покрытым шерстью… и меня никто никому не скормит… никто никого мной не угостит… и меня никто не похоронит… не возьмет лопату и не закопает… а просто отшвырнет ногой… вбок… подальше от лужи… и от стены моего дома… поближе к мусорным ящикам… к помойкам… там, на задах двора…
– Мрлям-м-м-м-м… мр-р-р-рн-аххх…
Изумрудины живые, и вас землей забросают?!