Николаевич Сергей Игоревич - Мемуары сорокалетнего стр 4.

Шрифт
Фон

Еще помню утро. Обыск закончился, отца уже увезли, на кухне мать сидит за столом и переводит следователям американский журнал с фотографиями нью-йоркских небоскребов. Этот журнал валялся в доме уже давно, и все картинки я знал наизусть, но еще в детстве меня всегда интересовало не только событие, но и его смысл, детали, последовательность и причинность действия. Я подсел к столу и стал слушать перевод мамы.

Уже через несколько десятков лет, вспоминая эту сцену, молодых следователей после бессонной ночи, попросивших чуть-чуть пояснить им увиденное, я поражаюсь выдержке и мужеству мамы. Сколько же надо было иметь силы и воли, чтобы так внешне спокойно себя держать. И у нее это всю жизнь: никаких поблажек ни себе, ни окружающим. "Дима, - сказала она, увидев меня, - иди сначала вымой лицо и почисти зубы".

Тогда я, конечно, не мог предположить, что когда-нибудь увижу небоскребы, о которых мама читала двум следователям в марте 1943 года.

Неожиданные соседи и базары

Думая о военных и послевоенных годах, я лишь умозрительно вспоминаю голодовку, трудности. Видимо, мама столько тяжести приняла на себя, что мы, маленькие, чувствовали это лишь "второй волной". Господи, сколько же она и кем только не работала тогда! Но самое главное - с этого, собственно, все и началось - освоила рынок…

Я помню почти все места в Москве, где продавался с рук хлеб. У Кропоткинских ворот, возле булочной на Плющихе, у Никитских ворот, на углу Бронной улицы, как раз напротив афиши нынешнего театра на Бронной.

На рынках и базарах - в места продажи или мены хлеба я обычно сопровождал маму - для меня существовало огромное количество вещей, возбуждавших любопытство и зависть. Например, продавали с рук конверты. После привычных треугольников это было удивительным. Продавались невиданные длинные платья из цветной блестящей ткани и с шелковыми хризантемами на плече. Или золотые туфельки на хрустальных каблучках. И я поражался, что эти замечательные вещи не вызывали у людей восторга или интереса. Там же, например, поштучно из стеклянной банки продавали конфеты-подушечки, самое вкусное и ароматное лакомство, которое я когда-либо ел.

Особенно врезался в мою память базар в Калуге - там у нас жили родственники: тетя Нюра - сестра мамы - с дочерьми и бабушка, переехавшая к ним из Владивостока. На этом базаре мы с мамой продавали патефон. Бабушка ассистировала, чтобы "мотовка Нина" - моя мать - не "профукала" вещь за бесценок. Продажа шла туго, потому что уже стали появляться "импортные" вещи из посылок с фронта, и дело в конце концов закончилось не совсем выгодным натуральным обменом с кем-то из колхозников. Но один момент заслуживает внимания. Пока бабушка отлучилась, изучая конъюнктуру в рядах и развалах, мама купила мне стакан варенца с коричневой пенкой. Разве сейчас есть такой варенец! Я очень переволновался из-за сложной ситуации, в которую попал: с одной стороны, следовало съесть варенец быстро, пока из инспекционного похода не вернулась бабушка, с другой - потянуть редкостное по своей эмоциональной силе удовольствие.

Мы возвращались с мамой домой в Москву нагруженные подсолнечным маслом, яйцами, антоновскими яблоками из сада моей тетки, помидорами и морковкой.

Дома, в Померанцевом переулке, все было по-старому, то есть как и когда мы уехали. В кухне стояли два стола - наш и новых соседей. И сразу же по приезде мама поставила на соседский стол тарелку с самым крупным яблоком, огромным помидором, с восхитительной головкой лука и одной, самой ровной и крупной, морковкой. То же самое молча делали и соседи, если им чем-нибудь удавалось разжиться. С соседями мама только здоровалась. С соседями мы судились.

Мама была ответчиком, соседи - истцами.

Отсутствие отца и сам унизительный для меня характер этого отсутствия я ощутил лишь два раза в жизни.

В то утро, когда два молодых следователя покинули наш дом с портфелями, набитыми документами, прихватив с собой кавалерийскую шашку, мама накормила меня и отправила гулять во двор.

Была ранняя весна, снежок. Я примкнул к моим сверстникам, копошащимся у котельной, как вдруг один из близнецов Егоровых задал мне вопрос:

- А где твой папа?

- Мой папа уехал в командировку, - ответил я так, как мне объяснила ночное происшествие мама. Не верить же мне болтовне старшего брата! - За папой пришли два дяди, и папа срочно уехал в командировку...

- Твоего папу посадили, посадили! - закричали оба сытенькие, одетые в одинаковые коричневые детские пальто из распределителя близнецы Егоровы.

Я заплакал и пошел домой, не понимая, что означает это "посадили", но догадываясь - это что-то нехорошее и, конечно, унизительное.

Второй раз я почувствовал себя "подпорченным", владеющим каким-то тайным дурным качеством, когда вступал в комсомол.

Бюро собралось в небольшой комнате. Ребята все были значительно старше меня. Многих из них я знал. Меня характеризовали хорошо; наконец последовала традиционная просьба: расскажи биографию, и я ее рассказал.

И тут кто-то, не придавая своему вопросу того значения, которое мог придать ему я, спросил: "А где отец?" Я не знаю, что случилось раньше: брызнули ли у меня из глаз слезы или я ответил: "Отец сидит". Все кинулись ко мне. Кто-то сказал: "Парень ожидал, что у него спросят об отце, поэтому такая реакция".

Не знаю, слышал ли кто-нибудь из моих товарищей по комсомолу в то время известную формулу: "Сын за отца не отвечает".

Думаю, что нет. Им всем хватило своего понимания человечности, истины и честности: в тот день меня единогласно на комсомольском бюро приняли в комсомол.

В партию меня принимали через восемнадцать лет. В 1968 году, накануне моего отъезда в воевавший тогда, вернее, защищающийся Вьетнам. Но это другой рассказ.

Совершенно справедливо отмечено классиками, что счастье всегда на одно лицо, а вот образ несчастья в семьях многолик.

Как только исчез из моей детской жизни отец, сразу же на нас обрушились неприятности. И началось все с квартиры.

Квартиру в Померанцевом отец получил в середине сорок второго года. Тогда вышел закон, смысл которого сводился к тому, чтобы более полно использовать небольшой жилой фонд, который имелся в стране. В законе говорилось приблизительно так: если ты не платишь за квартиру, в которой не живешь шесть месяцев, даже находясь в эвакуации, - подразумевалось, что за шесть месяцев людей могло и вовсе не быть в живых, человек мог погибнуть, умереть, - то квартиру распределяют в обычном порядке. Бывший квартиросъемщик терял на нее право.

Мама, даже с ее мягким характером, потом в сердцах обвиняла отца: сидел практически на контроле жилплощади в Москве, мог бы точнее узнать всю историю квартиры, взять наконец для семьи квартиру какую-нибудь выморочную. А он по легкомыслию ничего не проверил и перевез семью из своей - перед войной родители выстроили кооператив - в эту злополучную квартиру, у которой сразу же после ареста отца нашелся хозяин.

Наверное, легкомыслие - свойство и моего характера: оглядываясь сейчас на то, что пережила мама и моя семья, я понимаю невыносимость этих несчастий, вижу тупое упорство судьбы в охоте на мою маму, но тогда все как-то шло мимо меня, жить было сравнительно легко, детство торопливо катилось своей дорогой, и я не могу сказать, что меня его лишили, что перечеркнула его война, материальное неблагополучие, черствость людей. А может быть, сама мама сделала все, чтобы удары падали лишь на нее?

Квартирная тяжба началась в самом начале сентября сорок третьего года, и почувствовал я ее следующим образом: первого сентября утром я сам в первый раз отправился в первый класс.

Мама в то утро к девяти часам пошла в народный суд.

Осень прошла в новых впечатлениях: у меня - в школьных, у мамы - в судебных. Я уже догадался - происходит что-то с нашей квартирой, но мне это даже нравилось. Я всегда был за перемены. Наконец к концу осени у многочисленных инстанций вызрело решение: нас из квартиры выселить - а квартира была большая, двухкомнатная, с роскошной по тем временам кухней и ванной комнатой - и предоставить равноценную. Но какой же жилотдел в Москве тех лет мог сыскать равноценную квартиру, особенно семье, глава которой попал в такое своеобразное положение? Только благодаря энергии и воле мамы мы вообще остались в Москве. Я помню, как мои тетки писали матери, одна из Калуги, другая из Таганрога: "Нина, бросай эту мифическую московскую квартиру, из которой тебя гонят, и приезжай с детишками к нам". К зиме проблема для нас встала так: не равноценную, а хоть какую-нибудь площадь. Пока мама бегала по инстанциям и бывшим друзьям отца в надежде найти хоть какую-нибудь жилплощадь, положение осложнилось, и по решению суда истец въехал в квартиру ответчика.

Мне показалось даже интересным, когда мама и брат стали сдвигать мебель из двух комнат в одну. Проходная комната сразу стала таинственной и запутанной, как замок Синей Бороды. Наискосок, вроде перегородки, встали платяной шкаф (тогда чаще шкаф называли шифоньером) и буфет, между ними натянули бечевку, на которой повесили занавеску. У окна письменный стол - огромный старый канцелярский, двухтумбовый - отец привез его из прокуратуры, из списанного имущества. Между этим столом и этажеркой я тут же организовал себе уголок. На пол поставил настольную лампу, кнопками прикрепил репродукции из "Огонька", затащил из ванной низенькую скамеечку и чувствовал себя неизбывно счастливым. Я не понимал, что трагичного в том, если с нами будут жить какие-то люди. У меня не было тайн, плохого настроения, собственных конфликтов с миром, и потом, куда ни посмотришь, везде жили так: в каждой квартире в Москве, в каждом подвале.

Это только наш дом в Померанцевом переулке был чуть лучше остальных.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора