Наши современники - строители и чабаны, студенты и художники, хлопкоробы и педагоги, люди жизни серьезной, деятельной, чистой живут на страницах этой книги. Одни из них сделали лишь первый шаг в страну взрослой ответственности за себя, за окружающих. Для других уже наступило время итогов, время сбора того, что посеяно. Но все они живут напряженно и пламенно, восходя с каждым поступком на новую ступень развития личности, становления Человека. Мы узнаем сделанное ими в том, что нас окружает: в домах и дворцах, цветении садов и щедрости покоренной пустыни. Мы успеваем подружиться с ними, перелистывая страницы новой книги Зои Тумановой - "Розы в ноябре".
Содержание:
РАССКАЗЫ 1
Песенник моего отца 1
Бремя сбора плодов 3
Третье сюзане 5
Свой 6
Настоящая слоновая кость 9
Новый шеф 11
ПОВЕСТИ 14
Пламень Молнии 14
Розы в ноябре 26
 Зоя Туманова
 Розы в ноябре
 РАССКАЗЫ
Песенник моего отца
В годы войны любимым моим чтением был песенник отца - толстая тетрадь в черной клеенчатой обложке, вещь в доме - первой, насущной необходимости… Но сначала - об отце.
Вся его "родова" - чернявые, словно подкопченные смуглотой, по-уличному - "цыгане". Отец - с приметно темным посверком глаз, чуб - словно гроздь черного винограда-чараса.
В детстве - закоперщик, атаман. Шурка на улицу - пыль до неба. Первый - в драках. Первый - в ледяной кипяток Бозсу, с обрыва, и саженками - от берега до берега…
Первым пришел на завод.
В гулкой огромности цеха пристыл к месту, вглядываясь с жадным изумлением - красота же кругом!
Рявкает, щелкает, взвывает металл. Железо ведь, не глина, а поддается человеку, уступает… Стоит какой-нибудь, до ушей в масле, вроде бы небрежно, играючи шевелит руками, а станок, бегемот стальной, слушается… "Это по мне!" - насунул потуже кепочку, руки в карманы, - затопал в отдел кадров.
Заметили его скоро, да он и сам бы не затерялся - в деле горячий, упрямый, руки сноровистые, для жизни - активист. Скоро обвешали его поручениями - справлялся. В клуб пришел, там просто ахнули - вот кого ждали: плясун, певун, гармонист.
Жил отец, как учило время. А время было жаркое, шагало вперед крупно, пятилетьями, приводя в остолбенение нытиков и маловеров. Время гремело "Даешь!", походя било мировые рекорды; уже двинулся и набирал скорость стремительный тот паровоз, чья - в коммуне остановка.
"Наш паровоз" - это и была первая песня, записанная в отцовской тетради, а вторая - я и сейчас словно слышу, как поет ее синеблузый хор в две линии. В первой - цветут красные косынки, во второй - гордо вздернуты чубатые головы. Начинают басы со сдержанной силой, взбираются не спеша, словно восходя по ступеням со знаменем, - "Лейся вдаль - наш напев - мчись кругом!", и тут серебряной лентой вплетаются высокие голоса, взмывают выше, выше - "Над миром наше знамя реет!"
Песни, записанные отцом, гремели эхом гражданской войны, пылали отсветами штурмовых ночей Спасска - и других, новых гроз.
Выросший на улице Турк-Янги-Шахар, отец по-узбекски говорил как узбек. Разъезжая по кишлакам с агитбригадой, он вписал в тетрадь песню Хамзы "Хой, ишчилар!" - "Эй, рабочие!" И доныне, когда слышу ее, вызывают слезу ее мелодия, полная зовущего раздолья и скрытой тревоги, ее суровые слова… И всегда вспоминаю, что рядом с ней, на той же странице, была еще строка, не отцовской рукой вписанная, - "Олга, олга, доимо олга!" - "Вперед, вперед, всегда вперед!"
Писал это с детства отцов "кореш", соседский сын Тахирджан. Не сберегла моя детская память его лицо, голос, но осталось давнее, цельное ощущение этого человека - он был точно каленый уголь с неостывающим жаром. Как он плясал - каждым поворотом, каждым вздергом плеч словно вчеканивал себя в пространство сцены; казалось, не дойра командует его движениями, а сами они, отточенно-острые, рождают эти дробно-сухие, подымчивые ритмы…
В поездках ели с отцом из одной миски, и в обоих равно летели злобные выкрики байских прихлебателей - сквозь гром батрацких аплодисментов. Им, агитаторам "за колхоз", грозили и божьим гневом, и отточенным ножом. "Хоть сто ножей - пойду!" - пылал глазами Тахирджан.
А свалил его - камень из-за угла.
Осталась в тетради одна строка песни: "Вперед, вперед, всегда вперед!" Всего не успел, не дописал.
Время не стелило пуховиков, не кормило разносолами: каша из чечевицы да моссельпромовские леденцы пронзительного цвета и вкуса. А все же праздновали и тогда - и в календаре красные дни, и свое, семейное; а то и будни оборачивались праздником: отец был гостеприимен напропалую, безоглядно, что в печи - на стол мечи!
Первыми приходили старшие.
Голодом выгнанные из саратовских деревень, переселенцы, так и не приспособились они к щедро-неласковой чужой земле, не пошло у них крестьянство. Зацепились за жизнь кто как сумел. Дед - клепальщиком котлов на заводе, прожил недолго. Бабушка - прачкой по господам, кое-как подымала пятерых; не поднять бы, если б не революция.
Живы были и, еще в силе вполне, ее братья: брат - слесарь с темными, неотмывающимися руками, и брат - писарь с франтовской "бабочкой" при твердом воротничке; сестра - судомойка в столовой. У каждого своя тропка в жизни но, по старине, обитали все в куче, по близкому соседству, и гуляли праздники всей семьей.
Верховодила старшая сестра - моя, личная, бабушка. Я ее вспоминаю уже вовсе старенькой, высушенной, уморенной годами, но в свои семьдесят пять ездила она за тысячи верст погостить к сыновьям, и голос еще был такой: с базара идет - от угла ее слышно.
А в те годы, о которых речь, была бабушка бойка и поворотлива; всю "домашность", бывало, "живой рукой" переделает, настоится по очередям - и пошла с соседками "телечить", до всего было ей дело, вникала во все… Об одном жалела, что всей ее грамоты - только фамилию подписать, да и то в "палочных" буквах то одной, то другой подпорки не достает…
В те годы хмельного водилось немного, а если оно и случалось на праздничном столе, пили в меру, по присловью "гуляй, да ум не прогуляй!" Не водка и не брага давали взыграть духом - собирались ради песни.
Первой бросалась в песню, словно в омут, бабушкина сестра Мария. По рассказам старших, была она в свою пору красавица - шея точеная, блузка строченая. Шла с мужем - люди оглядывались: ай да парочка, гусь да гагарочка.
Мужа ее зарубил пьяный казак в девятьсот пятом. За грудные после того годы изжила Маша свою красоту, согнулась, потускла, да так и осталась.
Я ее помню неприметной, жмущейся к стенке, по самые брови повязанной черным шифоновым шарфом.
Застолье отогревало. "Рассмеливалась" она постепенно - и вдруг, уронив руки на стол, глядя сквозь всех странно потемнелыми глазами, заводила сразу на полный голос, на верхах высоких, с дрожью, как бы подостланных слезой:
Мы уйдем от проклятой погони,
Перестань, моя крошка, рыдать!
Ой вы, кони, вы, черные кони, -
В целом мире таких не сыскать!
Второй куплет выше тянуть было некуда - голос ее падал, обрывался, она спешила, не выдерживала пауз, теряла дыханье, словно песней пыталась догнать что-то утерянное… И, не допев, махала рукой, виновато и обреченно: "Ну, песня вся, больше петь нельзя!"
А бывало и так, что просквозившая в голосе дрожь вдруг вырывалась рыданьем, тогда бабушка выводила сестру под руку на "вольный воздух", кто-нибудь посылал меня вслед с шалью - "Каб не простыла!", и я слышала тихий голос всегда такой громогласной бабушки: "Ну, хватит, Марея, всех слез не переплачешь!"
Стихал народ и за столом; переговаривались, вздыхая:
- С бедой - оно и за песней плачется…
- Да… Рассыпалось, как говорится, счастье по сучкам по веточкам…
А потом в комнату вкатывалась бабушка, разалевшая от мороза, "на той же ноге" летела в кухню, с великим береженьем, точно уснувшего младенца, вносила накрытый льняным полотенцем пирог, - пусть без сдобы, да горяч! - ставила его посреди стола. Светясь, рассказывала: "С утра все с ним колготилась! Голова вкруг идет - удался ли?", разрезала, раздавала и, когда все уже принимались всерьез, вдруг вскрикивала пронзительно: "Кушайте, кушайте! Да что ж вы не едите?"
Гости ели усердно, хвалили щедро:
- Такие-то пироги царь Миколашка и тот только по двунадесятым праздникам едал!
Воздавалось должное столу, потом летело задористо:
- Ну, пила душа и ела, погулять пора приспела!
И бабушка, подперши подбородок рукой, как за сотни годов до нее подпирались, закручинившись, русские бабы, заводила высоко:
Меж высоких хлебов затерялося
Небогатое наше село…
Не дав оборваться ее голосу на взлете, подтягивали басы, с тугой, сдержанной силой; если кто пытался взять зычностью, бабушка бросала в сердцах: "Ревет, как бык мирской!"
Не сразу, но хор слаживался; медово лился тенорок брата - писаря, у слесаря звук шел ноздряной, с гуденьем, как у жука. Не было укора и женщинам: умели и по низу стлать, словно холсты по росе, и вознести на такую высоту, что вчуже к сердцу подкатывало и ломило дыханье.